Шрифт:
— Вы нездоровы?
— Нет-нет, ничего.
Наступило неловкое молчание; Дюрталь счел за благо прервать его первым.
— Вам случалось, — начал он, — вдыхать закись азота, усыпляющий газ, которым пользуются в хирургии для небольших операций? Нет? Так вот, от него голова начинает гудеть, потом как будто шумит водопад, и в этот миг теряешь сознание; со мной происходит то же самое, только все эти явления не в голове, а в душе; она ослабла, ошеломлена, вот-вот ей станет дурно…
— Надеюсь, — сказал аббат Плом, — вас так потрясла не перспектива поездки в Солем?
Дюрталь не посмел сказать правду; он испугался, что признанье в подобном приступе страха будет смешно, и только невнятно мотнул головой, чтобы не отвечать ни да, ни нет.
— Но мне странно, с чего бы вам так колебаться; вас же там примут с распростертыми объятьями. Отец аббат истинно достойный человек, притом нимало не враг искусства. Наконец — я полагаю, что это все решит и успокоит вас, — он очень простой и добрый монах.
— Но мне же статью заканчивать!
Священники рассмеялись:
— Да у вас на вашу статью еще целая неделя!
— И еще, — с трудом выговорил Дюрталь, — чтобы отправиться в монастырь с пользой, нельзя прозябать в таком сухосердии и рассеянии, как я…
— Святые тоже не всегда избегали рассеяния, — отозвался аббат Жеврезен. — Свидетельство тому — монах, о котором рассказывает Таулер; выходя майским днем из кельи, он всегда накрывался капюшоном, чтобы вид весенней природы не мешал ему созерцать свою душу.
— О, друг наш, Господь Всемилостивый всегда, как говорит достопочтенная Жанна, пребудет нищим, ожидающим у дверей нашего сердца; так вы окажите Ему милость, откройте Ему! — воскликнула г-жа Бавуаль.
И Дюрталь, отброшенный со всех своих позиций, наконец сдался общим пожеланиям, но был явно огорчен: ему никак не удавалось прогнать безумную мысль, что согласие предполагает с его стороны какой-то обет перед Богом.
XV
Потом эта мысль, несколько минут неотступно осаждавшая его, как показалось, развеялась, так что на другой день осталось лишь удивленье: с чего это он так без причины смутился. Он пожимал плечами, но все же в глубине души глухо волновалась невнятная боязнь. Не была ли та мысль, по самой абсурдности своей, из числа предчувствий, которые подчас испытываешь, сам не понимая почему; не была ли она, хоть внутренний голос и не давал ясно изложенных приказов, признанием самому себе, тайным, но прямым советом следить за собой, не смотреть на эту поездку в монастырь как на увеселительную прогулку?
— Да что ж это! — воскликнул наконец Дюрталь. — Когда я ехал к траппистам для великого омовения, меня и тогда не преследовали подобные опасения; потом я несколько раз туда возвращался для поверки совести, и никогда у меня не было идеи, будто я всерьез могу затвориться в обители; а нынче речь идет о недолгой поездке в монастырь бенедиктинцев, и я весь дрожу, всё артачусь!
Что за вздор это смятение! Э, не такой уж и вздор, вдруг прервал он сам себя. Отправляясь в Нотр-Дам де л’Атр, я был уверен, что там не останусь: я же не мог выдержать более месяца сурового устава, так и нечего было бояться; теперь же, перед посещением бенедиктинского аббатства, где порядки помягче, у меня такой уверенности нет.
А раз так… Хорошо же! Надо когда-нибудь определиться, узнать, какое у меня нутро, проверить, чего стоят мои векселя, на что я способен и до какой степени крепки мои узы.
Несколько месяцев тому назад я только и мечтал что об иноческой жизни, и это верно, а вот теперь сомневаюсь. Порывы мои ненадежны, устремления неверны, пожелания тщетны; я хочу и не хочу. А надо, очень надо прийти к согласию с собой, но какой толк делаться колодезником своей души, когда я спускаюсь туда и нахожу лишь пустую тьму и хлад?
Я начинаю думать, что, вглядываясь в эту ночь, становлюсь подобен ребенку, который уставился широко раскрытыми глазами во тьму; кончается тем, что я сам себе придумываю призраки, сам создаю себе страхи; с выездом в Солем все именно так и есть, ведь нет никаких, совсем никаких оправданий для моей паники.
Как все это глупо, насколько проще было бы жить, а главное, устроить жизнь, если поминутно не оглядываться!
Вот оно, произнес он, подумав: причина вражьих происков стала понятна; до такого состояния меня довели озабоченность, недоверие к Богу и малость любви моей.
Со временем эти недуги и породили болезнь, которой я стражду теперь, — глубокую душевную анемию; и она еще осложнена страхом больного, который знает о природе своей хворобы, но к тому же преувеличивает его.
Ну вот и итог моей жизни в Шартре!
Сильно ли отличается такое состояние от того, что было со мной в Париже? О да: фаза, через которую я прохожу, совершенно противоположна той, которую переживал прежде; в Париже душа моя была не засушлива, не рассыпчата, а мягка и влажна; она омылялась, впитывала внешнее; словом, я расплывался в унынье, и оно, возможно, было еще мучительней, чем нынешнее зачерствение в сухости; но, если приглядеться, симптомы изменились, а недуг остается и не проходит; что уныние, что сухосердие — результат один.