Шрифт:
Когда я вышел, раскрасневшийся и воскресший, она была в кухне. Я слышал, как постукивают дверцы шкафчиков и звенит посуда.
Я сел на диван и впервые осмысленно огляделся. Кроме дивана и кресла в комнате стоял только маленький плательный шкаф, журнальный столик да два высоких стеллажа, заполненных книгами. Был еще палас на полу, старые настенные часы и несколько кактусов, стоящих на подоконнике в крохотных белых горшках. Ни телевизора, ни какой-нибудь другой аппаратуры. И ни единой фотографии, ни на стенах, ни на полках стеллажей. Я подошел к книгам. Мне бросился в глаза большой потрепанный альбом, лежащий особняком.
Я взял его в руки. Это был сборник репродукций мировых шедевров.
Я открыл альбом. В верхнем уголке стояла дарственная надпись. Я прочел ее с каким-то смутным и непонятным волнением и поспешно положил альбом на место, словно боялся быть застигнутым за этим, в сущности, безобидным вторжением в личную жизнь.
Альбом был подарен своей любимой каким-то мужчиной, почти десять лет назад, в ее двадцатый день рождения. Чернила местами были размыты, точно на них когда-то попала влага.
Судя по числам, женщина была моей ровесницей. Почему-то это меня удивило. До того она была лишь силуэтом в ночи, голосом, не имеющим возраста, и я подумал, что лучший способ разрушить романтический образ — это приставить к нему цифру. Не важно какую — возраст, вес, размер заработной платы или серию паспорта, любая цифра несет в себе что-то угловатое и мертвящее.
За размышлениями я не заметил, что звон и постукивание стихли.
Она вошла и поставила на журнальный столик поднос. На подносе был граненый стакан и тарелка с хлебом, сыром, ветчиной и маринованными огурчиками, но все это я увидел позднее. Я смотрел на ее лицо — лицо сорокалетней женщины. Я смотрел на морщины вокруг глаз. На унылые щеки, потерявшие упругость. На волосы, которые, подобно ласковой ненавязчивой плесени, начала подергивать седина. Надпись в альбоме не могла быть адресована этой женщине. Она была адресована какой-то другой, которой нет еще и тридцати. Мне отчего-то сделалось страшно и тоскливо, как будто до разомлевшего в дремотном тепле тела вновь дотронулись ледяные щупальца улицы.
— Вот… Поешьте, выпейте… Потом ложитесь, отдыхайте… Диван, правда, старый, но он еще ничего… удобный.
Она произнесла все это с какой-то ровной монотонностью. На меня она не глядела.
Мой речевой аппарат был теперь в полном порядке. Я понимал: настало время что-то сказать, что-то спросить, но я не мог. Я сидел в непонятном ступоре, не дотрагиваясь до еды и молча глядя на ее седину.
— Выпейте, — повторила она, — я развела спирт и добавила перец… Вы долго были на морозе… Выпейте.
Этот голос не просил и не приказывал — он убеждал, и я протянул руку и опорожнил стакан. Горло точно пламенем охватило, комната покачнулась передо мною и часто, лихорадочно дыша, я принялся набивать рот едой. Должно быть, это выглядело забавно, но она даже не улыбнулась.
Жар понемногу улегся. Сделалось хорошо, покойно. Я вдруг подумал, что с того момента, как мы встретились у фасада магазина, говорила только она, я не произнес ни единого слова. Я понимал, что надо поблагодарить ее, а потом извиниться и уйти. Мое положение, словно каламбур, было недвусмысленно двусмысленным.
Греться в чужой ванне, есть чужую пищу, спать на чужом диване, не зная даже имени человека, которому все это принадлежит, впрочем, имя я знал, но продолжал убеждать себя, что это неправда. Должно быть, альбом был подарен ее дочери или младшей сестре, или вовсе случайно оказался в чужой квартире, как это иногда бывает с вещами. Я убеждал себя, но не мог убедить, потому что знал, что нет у нее ни дочери, ни младшей сестры — только этот альбом с размытой надписью в уголке страницы. И еще я внезапно вспомнил о ключах, оброненных в десяти метрах от тропы, о непокрытой голове и легком пальто с большими квадратными пуговицами.
И я по-прежнему не мог вымолвить ни слова.
Женщина достала из шкафа подушку, синее шерстяное одеяло и положила на диван рядом со мною.
— Отдыхайте, — вновь повторила она, — я все равно не сплю по ночам…
И опять ни тени просьбы или приказа, только мягкое неотразимое убеждение. Она сказала, и я тотчас, как это ни нелепо, подумал, что и впрямь самое разумное, что можно сделать, — это лечь и, вытянув ноги под синим шерстяным одеялом, уснуть. К тому же спирт наполнил тело негой, ничего уже не хотелось — ни уходить, ни звонить, ни задавать вопросы. Я послушно лег и, накрывшись одеялом, почти мгновенно уснул. Спал я крепко, но впоследствии меня не раз посещало призрачное воспоминание, будто той ночью я на миг проснулся и тотчас снова погрузился в небытие. И мне до сих пор кажется, хотя я и не уверен, что в миг того короткого пробуждения я услышал шелест бумаги и ка- кой-то сдавленный тихий звук, похожий на плач.
Проснулся я от яркого света, затопившего маленькую квартиру. Со старых настенных часов на меня удивленно смотрел полдень. На журнальном столике, исторгая ароматный пар, стояла сковородка с посыпанным тертым сыром омлетом, из омлета выглядывали румяные ломтики ветчины. Она вошла и поставила рядом со сковородкой горячий чай и сахарницу.
— На улице потеплело, — сказала она, — поешьте немного… Все свежее. Я сходила в магазин, пока вы спали. Здесь недалеко… Вы знаете…
Смирившись со своей ролью послушного безвольного гостя, я взял вилку.