Брэдбери Рэй Дуглас
Шрифт:
— Да, сэр.
Они подошли к своему дому. Папа раздвинул плющ на стене.
— У нас тоже?
Он нащупал ступеньку под листьями.
— У нас тоже.
Стоя около плюща и спрятанными под ним ступеньками, ведущими наверх к теплым постелям и безопасным комнатам, мистер Хэлоуэй достал кисет и набил трубку, затем раскурил ее и сказал:
— Я знаю тебя. Ты не сделал ничего плохого. Ты ничего не крал.
— Нет.
— Тогда почему ты сказал полиции, что крал?
— Потому что мисс Фоли, непонятно зачем, хочет нас обвинить. Если она скажет, что мы, значит, мы. Ты помнишь, как она удивилась, когда увидела, что мы лезем в окно? Она не рассчитывала, что мы признаемся. Ну, а мы сознались. У нас достаточно врагов и без закона. Я подумал, что, если бы мы сказали правду, нашим врагам стало бы легче. И все-таки, мисс Фоли тоже победила, потому что теперь мы преступники. Теперь нам никто не поверит, что бы мы ни сказали.
— Я поверю.
— Неужели? — как ни старался Уилл найти тень, омрачившую лицо отца, он видел лишь свет, сиявший в его глазах.
— Папа, вчера ночью в три часа утра…
— В три утра…
Он видел, как папа вздрогнул, словно от холодного ветра; казалось, папа уже знал все и сейчас просто не может сдвинуться с места и как-то поддержать Уилла.
Уилл ничего не мог сказать. Скажет завтра, или еще когда-нибудь, потому что, возможно, с восходом солнца шатры свернут, уроды уберутся, оставив их одних, зная, что они достаточно напуганы, чтобы не выдать тайны, не проболтаться, держать язык за зубами. Возможно, завтра все это развеется как дым, возможно… возможно…
— Ну, Уилл? — с трудом проговорил папа, трубка в его руке почти погасла. — Продолжай же.
Нет, думал Уилл, пусть уж съедят Джима и меня, а не кого-нибудь еще. Ведь любому, кто знает, придется худо. Поэтому никто больше не должен знать. Вслух же он сказал:
— Через день-два я расскажу тебе все. Клянусь. Честью мамы клянусь.
— Честью мамы, — повторил отец, — этого для меня достаточно.
28
Ночь была свежая, и пыль на осенних листьях пахла так, словно ветер принес на дюны за городом пески Древнего Египта. Вот ведь, думал Уилл, в такое время еще могу рассуждать о пыли, которой четыре тысячи лет, о пыли древних людей, летящей над миром, и мне грустно, что никто не замечает этого, никто кроме меня и, может быть, папы, но даже мы не говорим об этом.
Было время, когда одна секунда разделяла череду мыслей на две половины: одни мысли были похожи на злого ощетинившегося пса, другие — на благодушно дремлющего ласкового кота. Пора было отправляться спать, но они все еще медлили, неохотно собираясь кружным путем побрести к подушке и к тихим ночным грезам. Было время, когда хотелось сказать очень много, но не говорилось ничего. Это было время после первых, но отнюдь не последних открытий. Хотелось знать все и не хотелось знать ничего. Это было неведомое наслаждение, которое даруется людям, которые говорят лишь тогда, когда они должны говорить. Но в этом же крылась и горечь.
Сейчас они не могли отказаться от этой минуты, которая сулила в будущем другие ночи, когда мужчина и мальчик, становящийся мужчиной, понимали друг друга с полуслова. Итак, Уилл осторожно начал:
— Папа? А я хороший человек?
— Думаю, что да. Я знаю, да.
— Но разве… разве это поможет, когда будет действительно трудно?
— Да.
— Это спасет меня, если я буду нуждаться в спасении? Если рядом будут только плохие люди и на мили кругом никого из хороших, что тогда?
— Это поможет.
— Это не очень-то радует, папа!
— Хорошее — не гарантия для твоего тела. Оно важно для спокойствия духа…
— Но иногда, папа, разве тебе не бывает так страшно, что даже…
— …дух не спокоен!? — отец кивнул, и лицо его омрачилось.
— Папа, — спросил Уилл совсем тихо, — а ты хороший человек?
— Для тебя и для твоей мамы — да, я стараюсь. Но ни один человек не может назвать себя вполне хорошим. Я живу с собой уже целую жизнь, Уилл, я знаю о себе все самое худшее…
— И если все это сложить вместе?..
— Что получится? Когда хорошее или плохое приходит или уходит, я по большей части принимаю это спокойно, и поэтому со мной все в порядке.
— Тогда, папа, почему же ты не счастлив?
— На газоне, знаешь ли, в… давай посмотрим… час тридцать… Сейчас не время философствовать…
— Я хочу знать только это.
Наступило долгое молчание. Папа вздохнул.
Потом он взял Уилла за руку, подвел к крыльцу, усадил на ступеньку и раскурил свою трубку. Попыхивая трубкой, он сказал: