Шрифт:
Как же подружились эти две необыкновенные женщины — Марина Цветаева и моя мама, столь непохожие внешне друг на друга, не подходящие, казалось, характерами и судьбами. Марина Цветаева — творческий человек, сама начало и конец, сама горит, сама летит, ей никто не нужен, ничего не надо, ей все подвластно, она же — ничему! А где же тогда женственное начало, где же обыкновенные женские любови, заботы, горе и счастье материнства? И это было у Марины Цветаевой — и любимый муж, и дочь, и сын. И нужно было ей заботиться о них, об их пропитании, обо всем этом быте, трудности которого были усугублены более чем скромным материальным положением.
Мне все было странно — да и не одной мне, наверное: как же это Марина Ивановна сочетает в своей жизни такие два несовместимые понятия, как поэзия и быт, надоедливые, бессмысленные своим убийственным повторением «хозяйственные заботы» — ежедневные, ежечасные. Бедное поэтическое вдохновение в таких условиях должно упрятаться куда-то в самую глубь сознания и сидеть там тихо-тихо, притаившись невидимкой. И все ж таки, невидимый всем, придавленный заботами, глубоко запрятанный под слоем житейского пепла, поэтический дар этот невиданными, таинственными путями просачивается, проникает сквозь толщу житейских дрязг, обволакивает их, разъедает, превращает во что-то несущественное, неважное, второстепенное.
Что же получается на взгляд простой, обыкновенной женщины-хозяйки? Получается, что Марина Ивановна плохая хозяйка, что у нее беспорядок, что она эксплуатирует бедную девочку, с неестественной страстью обожает Мура (остальное семейство в загоне), что она несправедлива, зла. Таково мнение обывателя, а ведь как оно устойчиво. А этот рассеянный вид постоянно углубленного в свой внутренний мир человека, это невнимание, неинтерес, даже презрение к житейским радостям и горестям, воспринимаемым как надоедливое жужжание мухи, отвлекающей от нужных мыслей! Конечно, Марина Ивановна не сознательно напускала на себя такой вид, она не была ни несправедлива, ни зла, — такова была ее поэтическая сущность, придавленная житейскими рамками.
И вот тут-то становится понятной дружба Марины Ивановны и Анны Ильиничны, моей мамы. Нет, мама не была творческим человеком, сама она не создала ни одного произведения — ни поэтического, ни прозаического, хотя имела несомненный литературный талант, обладала своеобразным стилем, изобиловавшим меткими метафорами, наделена психологическим проникновением в самую суть вещи, беспощадно аналитическим умом. Больше всего мама ненавидела ограниченность, глупость, отсутствие интересов, жизнь «ленивого животного», как она этим словом припечатывала обывателя. Особенно от нее доставалось женщинам, которых в большинстве своем мама не уважала именно за мелочность интересов, за их мнения, основанные на предвзятости, глупости, за расплывчатость характера: «женщина — это аморфная сама по себе масса, принимающая форму сосуда, в который ее вольют», — говорила она. Я не могла в душе не согласиться с нею, так как вспоминала чеховскую «Душечку», эту злую, беспощадную карикатуру на то «вечно женственное», что самое ценное в женщине и что Чехов так зло высмеял в своем произведении, причем так виртуозно завуалировав острие своей сатиры, что большинство даже не видит ядовитого жала, а воспринимает «Душечку» вполне сочувственно, с умильной улыбкой над «добротой» писателя, над его «гуманностью», — дрожь берет от такой гуманности!
Как же должна была обрадоваться мама, когда в этих зачуханных Мокропсах, на задворках Европы, среди кучки случайно заброшенных сюда людей, она встретила Марину Цветаеву — первую женщину, первую яркую личность в образе настоящей женщины, первый талант, воплощенный в женскую оболочку! Только подумать, что после смерти отца, своей мощной личностью заполнявшего все ее сознание, мама очутилась в каком-то духовном вакууме, где не было никого, кто хотя бы отчасти понимал ее, уводил бы от разъедающих душу размышлений о «текучести времени», о своей «несостоятельности» жить без поддержки, воспитывать четырех детей, теперь уже великовозрастных подростков, которые так же неуправляемы, как раки, расползающиеся в разные стороны из опрокинутой корзины.
И вот Марина Цветаева с ее неуемной жизненной энергией, с ее умом и талантом, с ее всеобъемлющей любовью к сыну, с ее «ярлыком» плохой хозяйки и человека с большими странностями, — разве подобные суждения не были распространены и вокруг Анны Ильиничны? Злая, несправедливая, эксплуатирует бессловесную тетю Наташу, все семейство в загоне, кроме обожаемого Саввы…
Не знаю, конечно, сопоставляла ли себя мама сознательно с Мариной Цветаевой, — по-моему, она просто со всей страстностью и бескомпромиссностью своей натуры прильнула к ней, распознав наконец долгожданного друга и единомышленника. Вот с кем маме не нужно было снижаться в мыслях и в разговоре до уровня собеседника. Вот с кем не надо было бояться, что он не поймет, не оценит, когда, наоборот, он все понимает с намека, с полуслова, вот с кем можно было, окутавшись дымом сигарет, отделиться от земли, воспарить в какое-то высшее пространство.
Маме, однако, не могло нравиться непонимание творчества и самой личности Леонида Андреева. Здесь умная Марина Ивановна составила совершенно превратное, глубоко ошибочное мнение о нем как о «сплошь мозговом» человеке и с равнодушным упорством так всю жизнь и оставалась непоколебимой — была упряма ужасно и никакая сила не могла ее сдвинуть с раз сформировавшейся точки зрения. Но мама примирилась с этим, так как просто полюбила Марину Цветаеву. Бескомпромиссная, благородная в своем доверии, любовь моей мамы к Марине Ивановне доходила до того, что даже на что-то явное, всем известное не слишком лестное свойство или поступок своего друга мама говорила:
— Не верю, не хочу слышать, замолчите!
Удивительное, благороднейшее свойство мамы: не хочу слышать ничего плохого о моем друге… Эх, если бы каждый друг рассуждал так же, провалились бы в тартарары все сплетницы и сплетники мира!
Уехала мама с Мариной Цветаевой из Чехословакии в Париж в 24-м году. Мама хотела отдать Саввку учиться в русскую гимназию в Париже, с тем чтобы, окончив ее, он смог бы поступить в Академию изящных искусств — сделаться настоящим художником — «не Репиным, конечно, но художником, никак не меньше Серова», как писала она в своем дневнике.