Ковшова Любовь
Шрифт:
Или нежно, почти в напев:
На пенек встану, На лесок взгляну. Без тебя, мой дорогой, Как цветок, вяну.Незаметно улетает пять часов. За окнами холла темно, и кто-то включил свет, но и то и другое проходит мимо сознания.
Что же Вы со мной сделали, Николай Константинович? Я ведь почти смирилась со своей спокойной, уютной, тепленькой, безрадостной жизнью, а тут — Вы. И что мне теперь прикажете — загибаться от зависти? Мол, есть же люди, у которых дело жизни, а у меня всего-навсего работа с восьми до пяти, и прекрасная, влекущая к себе страна поэзии не для меня, прямо по изречению: «Где ничего не можешь, там ничего не должен хотеть».
Нет, не надо мне было ехать на этот чертов семинар!
Ужин в «Дубках» плавно перешел в застолье. Всем, похоже, было необходимо снять нервное напряжение огромного дня. Сразу стало шумно, говорливо, весело, вместе со стаканами зазвенела гитара.
Старшинов отмахнулся от выпивки: «Я свое уже выпил», — прихлебывал чай и рассказывал что-то окружающим. Мне одновременно и хотелось его слушать, и не было сил длить эту сладкую муку. Да и сидел он далековато.
Зато совсем рядом областной поэт общался с Васькой. Мне был хорошо слышен его ползущий голос:
— Что вы обижаетесь? Мне сказали покритиковать, ну я и критиковал. А вам чего стихи-то писать, у вас и так зарплаты большие.
Святая простота! Он не знал, что стихи пишутся не ради денег, не зачем-то, а едино по велению души. С этих слов он стал мне совсем неинтересен. И не интересно было, что к концу застолья он, который внушал нам, что поэты не пьют, набрался до беспамятства и в таком виде был уложен в выделенную по случаю семинара обкомовскую машину и вместе с так и промолчавшим все время критиком отправлен в Горький. И даже не развеселила сочиненная к концу вечера хмельным Васькой эпиграмма на него:
Неуклюжа и корява, Никому не милая, Его муза шепелява, Как его фамилия.Ну, что ж, Ваське лучше знать, у него имелась книга областного поэта. А я стихов областного поэта не читала и теперь уже не собиралась. Тем более, что нечто подобное уже было со мной.
Не помню, кто сказал: «Чем моложе человек, чем он моложе, тем он больше любит вспоминать». Смешно, но именно так и происходило.
Мы, трое одноклассников: Нинка, Владик и я — после школы поступили в Смоленский пединститут. Мы так рвались поскорее кончить школу, уехать из своего городка, и — на тебе! — тут же затосковали о нем. Первая в жизни ностальгия.
Под неожиданный снегопад, пушистый, даже лохматый, праздничный, приехал в Смоленск Витька из нашего класса. И все сложилось в один большой праздник: и снег, и Витькин приезд. Мы сидели в комнате у Владика, выключив свет, пили холодное «Ркацители», слушали чей-то раздолбанный магнитофон и молчали. Нам было хорошо и так.
Потом пришел Левка Биринский, тоже первокурсник с Владькиного факультета, известный в институте как поэт. Он горячо говорил об Артюре Рембо, читал возвышенные стихи, и вдруг полез меня лапать.
— Владик, Витька, чего он?! — жалобно сказала я и чуть не заревела от обиды.
Темная общежитская комната качалась в проплывающих с улицы огнях машин и трамваев. В неверном этом свете качалась и плыла Витькина фигура, когда он тащил Биринского к двери.
Дверь, пнутая ногой, стремительно распахивалась, и на фоне ослепительного после полутьмы прямоугольника представала черная, почти графическая картинка. Прорезая прямоугольник по вертикали, вписываясь в него, крупно возвышался Витька; поперек него, ухваченный за шкирку и за брюки на заду, обвисал наподобие половой тряпки Биринский, жалкий и безмолвный. Витька бросал его в коридор и закрывал дверь.
И опять плыли по стенам уличные огни, под сурдинку звучала музыка, а мы теперь вспоминали нашу школу, где таких, как Биринский, — слава богу! — не водилось.
Через годы я встретила Левкины стихи в журнале «Юность». Они были про любовь, возвышенны и красивы, но я не поверила им.
Следующее утро началось с лекции. Просвещал нас, политически недоразвитых, сам третий секретарь нашего горкома партии.
Сложное отношение было у меня к нему.
С одной стороны, я крепко не любила работников партии за их высокомерие, спесь, клановость, за самовольно присвоенную монополию на идею коммунизма. Однажды брякнула прямо при третьем секретаре: «Кого ненавижу, так это партийных чиновников!» Отчего он совсем не по-чиновничьи обалдел, сильно обиделся и даже стал оправдываться.
Но с другой-то стороны, я словно девочка-подросток тайком восхищалась им и хотела на него походить. То он напоминал мне моего отца, то тяжелый танк. Впрочем, разницы между тем и другим я не находила.
Спортивный, подтянутый, со спокойной, я бы сказала, непоколебимой уверенностью в себе, в своих взглядах и поступках, несуетливый и уж ни к коем случае не болтливый, он резко отличался не только от других партийных чиновников, но и от большинства окружающих мужчин. Значительным он мне казался, настоящим коммунистом и дельным человеком. Слова у него с делом не расходились, как, например, с этим семинаром.
Лекцию он читал блестяще, как, наверное, делал и все остальное в своей жизни.
Мир клокотал. Зимбабве (бывшая Родезия) провозглашала себя независимой. В Сальвадоре действовал фронт национального освобождения. В Турции разражался военный переворот. Ирак нападал на Иран, и теперь там шла война. Сотрясалась Польша, кричал на верфях Гданьска Лех Валенса, создавал независимую — от кого? от чего? — «Солидарность». И за всем виднелась скользкая морда Америки, тайно или открыто, но непременно она лезла во все мировые дела. Нагло объявляла Персидский залив зоной своих интересов. Выбирала в президенты Рейгана, третьесортного актеришку, игравшего дубовых ковбоев, и хорошего от него ждать не приходилось.
И только краем, в перечислении упомянул лектор то, что больше всего волновало: «В Ливане, в Анголе, в Камбодже, в Афганистане идет гражданская война…»
И тут меня зацепило. С того дня, как прозвучали слова «Афганистан» и «ограниченный контингент наших войск», в голове крутилось, как заведенное, из песни Галича:
Граждане, Отечество в опасности — Наши танки на чужой земле.Именно так: «Отечество в опасности» — воспринималась эта война с самого начала, причем не умом, а сердцем. Она представлялась в виде страшной ураганной тучи на горизонте, что рано или поздно дойдет до нас. Каким образом дойдет, я не знала. Не мог же Афганистан завоевать нас?! Но что дойдет, знала точно. А потому, перебивая выстроенную речь третьего секретаря, спросила: