Ковшова Любовь
Шрифт:
Во мне копилось и копилось возмущение, но сорвалась я даже не тогда, когда он разбирал мои стихи. А перепало мне с лихвой.
«Набор слов», «вторично», «словесная и смысловая каша», «надуманно», «неуклюже, убого», «стихи пустые, ложная многозначительность», «вычурно, псевдочувства» — такие оценки, облыжные, без аргументов, перемежались с возмущенными репликами, где меня ядовито обзывали автором. «А знает ли автор, что такое прелюдия?!» «Больно уж лихо все у автора!» «Ужас, какой произвол позволяет себе автор!»
Он вырывал из стихов цитаты с мясом и снабжал нелестными, а порой глупыми или глумливыми комментариями. Так строчка «В ладошках получив из снега воду» пояснялась как «технологическое описание». А к строчке «И тяжело стучит в окошко слава» ехидно добавлялось: «Разобьет окошко-то!» И не важно, что дальше говорилось: «А не стучит, ты не заплачь о ней. Черт с ней, со славой! В ней ли было дело?!»
Но особенно почему-то его взбеленило стихотворение «Скажи свое!» и породило целую тираду, что, мол, сказать свое можно, но прежде всего надо иметь это свое, и говорить свое уж никак не человеку, который не справляется со словом.
Я не высоко ставила свои стихи, но лысый упырь оскорблял не столько их, сколько меня. И все-таки я удержалась, не стала ни спорить, ни скандалить, ни лезть в бутылку. Было бы недостойно. Мне только мерещилась картинка, пришедшая ко мне однажды в ранней-ранней юности.
Было лето, и мне собиралось исполниться пятнадцать. Я проснулась утром, как просыпаются лишь в юности: с ощущением неминуемого счастья, что ожидает прямо сейчас, сегодня. Каким оно будет, я, понятно, не знала, но в то утро мне сладко грезилось о славе. Чем я прославлюсь, я бы сказать не могла, может, стану великим физиком, может, еще что, но что прославлюсь, сомнений не возникало. Огромная жизнь лежала впереди, а в ней всегда было место подвигу.
Слава почему-то представляется посмертной. Меня уже нет, и ни отца нет, ни мамы. А на нашей избе, там, где к стене прислоняется рябина, висит мемориальная доска: «Здесь жила…» Я даже вижу мраморный скол в ее правом нижнем углу.
На крыльце толпятся люди: старушки в шляпках, интеллигентные мужчины в костюмах, некоторые в очках, разбитная бабенка с такой же, только молоденькой дочкой, школьники с учительницей. К ним подходит экскурсовод, отпирает замок на двери, и вот уже шурых-шурых-шурых — экскурсия через сени двигается в избу.
Я так ярко представляю себе все, что, кажется, слышу, как они переговариваются между собой. Я их придумала, но говорят они вовсе неожиданное. Кто-то вполне различимо шепчет: «Посмотри, что на стенке, какое убожество!»
Я открываю глаза и оглядываю стены. На них у нас кроме старого зеркала в черной лаковой раме ничего не висит. Да нет, висит, здесь же за кроватью. Я краснею. Это картина на старой большой клеенке, что лет восемь тому назад, еще при моем дошкольном возрасте, нарисовали масляными красками по трафарету ходящие по дворам красил. Такие клеенки есть в каждой избе. У нас, правда, на ней ни русалок, ни роскошных дам, ни черноусых красавцев на конях, но все же непременное ультрамариновое до рези в глазах озеро, ядовито-зеленый лес, домик с красной, как пожар, крышей. Я давно прошу маму ее снять, но мама отговаривается тем, что без нее сквозь стену дует.
Вроде бы ничего не случилось в то утро, но последствия остались. Во-первых, я больше не думаю, что человеку для счастья нужна слава. Во-вторых, никогда не хожу по музеям-квартирам. А здесь в «Дубках» мне еще кажется, что в той толпе затесался этот самый областной поэт, презрительно глядящий на мое детство.
Я все-таки сорвалась, но уже после разбора стихов Галины Наполеоновны.
Есть же вещи, которых нельзя касаться небрежно и равнодушно. Таковы стихи Наполеоновны о войне и блокаде. За них заплачена непомерная цена: смерти родных и друзей, работа в госпитале на блокадном ленинградском пайке, холод до костей, и собственное ранение, наконец. На них, бесхитростных и прозрачных, как ключевая вода, лежит свет подлинности. И вся биография автора, такая же незамутненная, в них. И вся прямая жизненная позиция в них. И то и другое вызывает восхищение. Может быть, тут и есть поэтические недочеты, но я их не вижу, только повторяю задевшие душу строчки:
Работала связь, работала связь, В половине четвертого оборвалась… Конечно, чудом можно выжить. Не выждать, а идти в штыки, И гимнастерку плача выжать У взбаламученной реки… И обстрел больше суток, И бомбят среди дня… Я сама санинструктор, Не бинтуйте меня… Я в юности не билась над прической: При тифе остригают наголо…Как тянет под них поплакать — я не убоюсь сказать — от восторга перед высотой человеческого духа.
Но областной поэт ничего подобного, видно, не чувствовал, нудил и нудил о сумбуре мыслей, и за одно это хотелось набить ему морду.
Да что ему наша Наполеоновна со всей ее героической историей, с отчаянным бесстрашием чего угодно, будь то вождение машины или правда в глаза начальнику, — не зря же у нее: «Не пугай меня войной, я ее видала дважды», — с непробиваемым русским терпением и упорством. Она чуть не каждый год ломает руку или ногу, кости у нее хрупкие вследствие блокадного голода, но гипс ничего не меняет в ее жизни. На больничном даже больше времени для стихов.
Вот и сейчас она терпеливо слушает областного поэта, смотрит на него по-детски ясными глазами, но между бровей глубже обычного упрямая складка. Нет, ей он не докажет, что писать стихи не ее дело.
Я вспоминаю День Победы этого года и Галину Наполеоновну, читающую свои стихи на митинге. Ветер треплет серебристо-седые волосы, вздувает черное шелковое платье, на котором медали и ордена надеты не по уставу, а так, как красивей. Она вся не по уставу, в нее нужно вглядываться и вчитываться.
Но делать это областной поэт, конечно, не собирался. «Много чести!» — было высокомерно написано на нем. Разогнавшись на критике, он принялся поучать нас:
— Куда вы торопитесь со своим сборником? Да еще таким сырым. Учитесь, работайте, пишите гениальные стихи, и все в порядке — Олимп свободен!
Это еще можно было стерпеть, но дальше он попер совсем недопустимое. Мол, мы, как непрофессиональные поэты, неправильно представляем себе поэтов профессиональных, будто они сплошь пьяницы и развратники. И этим выдуманным поэтам мы подражаем, а на самом деле они трудяги, главное у них труд, труд и труд…