Шрифт:
— Поживешь дольше со своей молодой женушкой, поглядим, какая на твоем массиве останется растительность.
— А у вас температура африканская. — Петр уклонился от надоевших разговоров вокруг его женитьбы. — Чем топите?
Хозяйка почему-то с опаской посмотрела на мужа и промолчала, хотя вопрос был обращен к ней.
— Угольком, — в голосе Латышева слышалась гордость. — Пришлось печи под антрацит переделывать, а то бы порвало. Лубяную костру не уважаю. Мусорно, горит, как порох, а результат — ноль.
— Можно, Иван, я пойду по хозяйству? — спросила жена. — У вас свои дела, а у меня свои.
Латышев разрешительно махнул рукой:
— Иди, ладно. Не умеешь ты сочетать свои интересы с интересами мужа. Наверняка у Петра иной распорядок в доме. Жена с образованием, самого тоже на флоте подковали. На любой лед толкни такую пару — не поскользнутся.
Жена ушла неслышными шагами. Латышев снял пиджак, сапоги, всунул ноги в мягкие кожаные чувяки и стал разливать чай:
— Продолжим беседу.
— Мозговой котелок вроде успел остыть. — Петр, не глядя на него, грел озябшие пальцы о фарфоровую крутобокую чашку. — Не знаю, с чего продолжать.
— Продолжай с камыша. — Латышев отхлебнул чай, улыбнулся. — Такая у нашего женатого брата забота. Взял жену-милашку, а в придачу целый синклит родичей. И теща среди них самая главная, можно сказать, с адмиральскими погонами…
Петру показался неуместным легкий тон, взятый Латышевым, и он, не отвечая на его улыбки, строго остановил его:
— Не надо так… Моя теща из рядового состава. С тремя детьми осталась. Простая женщина. Мужа отдала Родине. Сержантские дети, как тебе известно, туго подпоясаны, пышки у них на сухой сковородке.
Латышев с большим вниманием вгляделся в гостя и тоже посерьезнел. Силен парень. Глаза колючие, недоверчивые, шея — хоть под хорошее ярмо, любой буккер потянет. На коже следы меднистого загара, а стриженной под бокс голове будто на роду писано носить круглую матросскую шапочку. Видел Латышев матросов в бою под Таганрогом. Удивительные люди. Будто их на особых станах прокатывали, фрезами-кудесницами вытачивали. Не похожи матросы на все остальное человеческое племя. Запомнилась картина: залегли спешенные казаки под шквальным пулеметным огнем, головы не поднять; в сером небе рассыпалась ракета — на самом конце своего длинного и тонкого воздушного следа, похожего на удилище. Атака! Не стронуть с места, будто влитого в сугробную опоку, расслабленного тела. И вдруг: «Полундра!» Поднялся батальон морской пехоты. Красиво скинули овчинные ненавистные полушубки, каски долой, бескозырки из карманов… Темные бушлаты, ленты змеями. Не остановить, не испугать. Усыпали матросы иссиня-снежную равнину…
Вздохнул Латышев, насупился. Эх, далеки те денечки! Кто тогда о разнесчастном камыше думал, будь он трижды рыжий! А теперь все тащи в копилку. По винтику, по кирпичику, по рублику — все в республику. Слушал, как бывший морячина, рассказывая о семейных делах, винится: не помогал теще, закрутился на отстающей ферме. А Мария, жена, не настаивала, щадила молодого супруга.
— Не оправдывайся, Петя, — сердечно проговорил Латышев, — все мы такие, не ты один. Понимаю: приходила теща к тебе, намекала, а ты мимо ушей пропустил. Случается. Или не так я тебя понял?
— Не совсем точно. — Глаза Петра вонзились в лицо ссутулившегося над чашкой Латышева. — Что мне перед тобой оправдываться? Тоже мне, трибунал! Я хочу сказать, что обошелся я с ней как с тещей, а надо было увидеть человека.
— Верно. Ты должен был прислушаться. Для тебя она — мать твоей Маруси, а не какая-нибудь посторонняя теща из клубного водевиля.
Петр упрямо продолжал:
— Она просила меня вопрос о камыше поставить на правлении…
— Запоздали мы. Верно. Занялись укрупнением, масштабами, а насущные нужды позабыли, — охотно согласился Латышев. — Только цифры на арифмометрах выщелкиваем. А это штука бездушная, металл…
Ветер высвистывал какие-то арии в плохо закрепленной ставне. Послышался гул проехавшего по улице грузовика. Надоедливо татакал двигатель на лубяном заводе. Стекла в окошках подернулись искусными узорами, хоть переводи их на пяльцы. Настороженность к хозяину (молва причисляла его к разряду себялюбцев, черствых людей) понемногу оставляла Петра. Не всегда молва справедлива. Хотелось откровенно поделиться с ним своими мыслями, посоветоваться в домашней обстановке. Ведь как-никак, а после возвращения в станицу пришлось столкнуться с разными людьми, разбираться во многих нуждах. Латышев, не перебивая, слушал о тяжелых условиях работы на ферме, о незаконченном общежитии, которое окрестили севастопольскими руинами, о низкой оплате даже таких передовых доярок, как Анечка Тумак, перешедшая из полеводства на ферму.
— Всего мы с тобой не вырешим, — сказал Латышев, все же что-то записав в книжечку. — А своей теще объясни популярно: как бы там ни было, а камыш является собственностью государства. Распоряжаться им имеет право только станичный Совет. Разъясняю как депутат местного Совета.
— Тем более. Крыша-то не только у моей тещи течет. Прошлись бы вы по дворам, выяснили, помогли. Общеколхозные заботы на виду, а вот нужды людей плохо изучаем. Мне, как свежему человеку, туго приходится. У нас на флоте по-другому…