Шрифт:
Он шумливо поднялся с лавки, не спеша прочитал благодарственную молитву и поглядел на берег. Ручьи разъедали дорогу. По долине сплошные шли косы ливня. Вверху непрестанно громыхало вслед за блестками молний. Вдоль плотины шагал человек, палкой нащупывая землю. Он был в брезентовом плаще с капюшоном.
Канашев рывком убрался за простенок, сказав:
— Анныча черт несет. Подавай, мать, варенье, ставь водку.
Пришелец отдышался у порога, промолвил по обычаю:
— Чай да сахар.
— Милости просим, — поторопился ответить Канашев, — дорогому гостю почет и привет.
Анныч от чая не отказался. Сняв плащ, стал роптать на погоду, на срыв работ. Свернул козью ножку и начал дымить в сумраке. Наступило тягостное молчание.
— Какое безобразие, — заговорил вдруг Канашев, — мне рассказывал Яшка, как шофер райторга вез три тонны помидор в город. Три дня мучился при переезде через гать. Дорога размокла, раскисла, постоял он сутки, постоял двои, да и выбросил помидоры в грязь. Пустую машину еле вывел. А в городе такая дороговизна, и о помидорах помышляют как о каком-то чуде. У хорошего хозяина ни одного золотника добра не пропадает... Видишь, к мельнице в любую погоду подъезжают, как по шоссе. Гравий, щебень. А около наших волостных учреждений даже в хорошую погоду не проедешь. Вот будет все общее — утонем в грязи.
— Бездорожье — наследие царизма. Чему ж тут дивиться? Прошлые хозяева земли, видать, больше барыши считали, чем об общем благе заботились... А народ расплачивайся за их корысть...
— Ишь, куда повернул, — недовольно отозвался Канашев. — Легко вам будет жить. Как только нелады у вас — так и цари да кулаки виноваты...
Опять наступила тяжелая пауза.
— За Марьюшкиным приданым пришел? — спросил вдруг Канашев.
— За Марьиным. Ты угадал, Егор Лукич.
— Не отдам. Напрасны хлопоты. Знай, что всегда приятнее взять, чем отдать. Кроме того, помни, что она мужняя жена. Они зарегистрированы и венчаны. Вон ее законный супруг.
Ванька даже не шелохнулся.
«Судебная канитель опять затянет стройку артельного двора, — думал Анныч, — одежа Марьина высока по цене, сразу бы покрыли долги плотникам. А тут, видно, опять неприятности на носу, опять горькая просьба «погодить». У него если не вырвешь вовремя, пропало. Жмот! Успел распродать он или не успел? Описать, конфисковать вовремя».
«Надо было одежду распродать, — думал в свою очередь Канашев. — Ищи потом ветра в поле, выясняй, какое приданое она принесла в дом. Свидетелей не было. Если судебная история и подымется — к тому времени жернова завертятся, зажуют, деньги явятся, а с деньгами любого судью куплю. Анныч маху не даст, дьявол! Сейчас же этой же ночью имущество припрятать».
— Не отдам, — повторил он. — Ты подумай, как отдать, ежели добро запродано, заделано в дело. Ремонты, то да се! А работник один. Сын ровно не мой, в дело не вникает. Работай до поту лица, старик, добывай грош-копейку, давай работу трудящейся бедноте, и все тебя же: кровосос, кулак, Канаш, и такой, и сякой, и этакий. А что Канаш, кому поперек горла встал?.. Когда ты, Анныч, комбедчиком был, чью скотину резал? Сколь пудов у меня ржи да пшеницы реквизовал? У кого комиссары на постое были, кто пестовал всю зиму каждого начальника? Канаш кровосос, кулак. И про него же в газете было, что он же во всем помеха. Федьку Лобана хулиганы ухлопали, а может быть, сам утонул, опять за меня принялись. Допросы пошли, господи... Мне шестой десяток на исходе, у меня крест на шее, а меня на допросы.
В крышу по-прежнему бил дождь. Шумела, плескалась вода за стеной, в запруде. Голос Канашева стал мягче. Он вздохнул шумно, перекрестился широким взмахом руки и сказал:
— Слышно, что тех коммунистов, которые торговых людей и справных крестьян захотели допрежь времени поприжать да из государства изъять, власть не похвалила. Значит, хозяйственный человек стране нужен? Без него — никуда.
— Газетки почитывать начал? — спросил Анныч, все более любопытствуя.
— Да. Почитываю, — ответил Канашев, — «Бедноту» почитываю к примеру... Хорошая газета, нечего бога гневить. Газета для тружеников и созидателей. Лодырничать теперь никому не позволено. Хвалю. Ты вот за стройку взялся. Это не худо. Людишки только при тебе — дрянцо. Зубы поскалить, языком почесать — против их не сыскать. Нестоющие люди, мыльная пена. Худородные, никчемные людишки. Беднота — что ободранная кляча, на ней далеко не ускачешь.
Он нервно забарабанил в темноте пальцами по столу, смолк и вновь начал:
— Настоящие коммунисты — это теперь люди хозяйского глаза. На местах пока этого не раскусили, а в центре это поняли. Оттого и руки нам развязали.
— Тебе наша политика, как слепому молоко, не разъяснишь, какого оно цвета. Уразумел одно — строй и обогащайся, всех, мол, теперь братают... Попомни, готовит тебе жизнь нежданную нахлопку.
Канашев вдруг переменил и тон и разговор:
— Все под богом ходим, — сказал он, — туда ничего не надо, кроме добрых дел. Ты, чай, в бога-то не веришь?
— Нет, не верю, — ответил Анныч. И подумал: «Разговорился он это или притворяется?»
— А ведь какой ты певун был в мальчишках! — продолжал Канашев. — Каждый праздник «Иже херувимы» выпевал — да как выпевал, царица небесная! Не упомню вот альтом или дискантом?
— Дискантом пел, — сказал Анныч, — пел на левом клиросе.
— Крикун тоже был и баловник. Не силой, а хитростью брал. Огурцы ли воровать, яблоки ли — планы твои были. Ведь мы с тобой погодки?
— Погодки.
— Какое время было! Друзьями числились. Мазурова Антипыча не забыл, чай? Богатырь был, а я его побарывал. Борышева борол и Долова Левку борол, а ты нет.