Шрифт:
Юноша улыбнулся, но выглядел смущенным.
— Я подумал, — сказал Джек, — что именно это ты имел в виду, когда говорил, что надо любить тех, кто сам никого не любит.
— Я говорил не о тех, кто не любит, — запротестовал Андре, — а о тех, кого нельзя любить, — о людях, которые, допустим, дурно пахнут или выглядят смешными.
— Будь осторожен, мой мальчик. Еще шаг — и ты святой, зализывающий язвы прокаженного.
— Вот, кстати, вспомнил: Ненита однажды спросила — почему, когда ищешь святого, всегда находишь прокаженного?
— А кого ты нашел, Андре?
— Нените как-то понравился один парень из манифестантов, от которого разило потом, как от землекопа, целый день махавшего лопатой. А потом она выяснила, что запах этот поддельный. Он просто надевал одежду, в которой потел кто-то другой. Сам работал в помещении с кондиционером, но на демонстрации являлся в ореоле трудяги. А еще у Нениты была близкая подруга, девчонка-активистка лет пятнадцати-шестнадцати, очень убежденная. Всей душой за революцию. И как-то раз Ненита чисто случайно спросила, ради чего она так старается, а та совершенно серьезно ответила: чтобы стать Мадам Комиссар культуры.
— Вы просто похожи на заблудившихся детишек.
— Вот уж нет! — воскликнул Андре, и лицо его посветлело. — Нените пару раз здорово досталось по голове во время демонстрации. А когда мы пикетировали здание американской табачной компании, они погнали на нас грузовик на полной скорости. И еще как-то раз, вечером, мы устроили учебную сходку в парке, а они набросились на нас, избили и потащили в тюрьму. Видите шрам на шее? Я получил его в драке с полицией у обувного магазина на улице Лепанто.
— Ты все же так и не объяснил, Андре, что ты нашел у воинствующей молодежи.
— Джек, вы ошибаетесь, если думаете, что они никого не любят, — хотя, конечно, ненависти там тоже много. Ненавидят американцев и церковь, ненавидят империалистов и буржуазию, ненавидят армию, полицию, владельцев школ — я могу продолжать, пока не покажется, что для того, чтобы любить свою страну, надо возненавидеть все остальное. Но, может, и следует, учитывая нашу историю, дать этой ненависти излиться, прежде чем мы начнем любить.
— Тогда почему ты ушел от них?
— Да не ушел я!
— Что это вы так кричите? — спросила Моника, появившаяся с тарелкой лапши, политой красным соусом. Она поставила ее на стол и сказала: — Садитесь-ка. Андре, включи вентилятор. А вот и папа — он хочет поздороваться с тобой, Джек.
Рассказы Джека о его островке недалеко от Давао побудили дона Андонга Мансано вспомнить за мериендойсвое первое посещение Давао в начале тридцатых годов, во время кампании в поддержку законопроекта Кесона о независимости. Он сошел с парохода и решил, что находится в японском квартале. «Отвези меня в центр города», — попросил он извозчика. «Это и есть центр», — ответил тот. Так оно и было — просто японцы там кишмя кишели. И лишь тогда дон Андонг, уже крупная политическая фигура в масштабах страны, понял, что часть его отечества стала японской колонией.
— Колонией в колонии, потому что в то время мы сами были американским владением. И тогда же я начал понимать, кто только не хозяйничал в нашей стране: китайцы колонизировали торговлю, испанцы — культуру, Вашингтон командовал нашей политикой, а Голливуд — модами, англичане навязали свой язык, Рим — религию, и так далее. Даже Бомбей, Токио и Аравия не оставили нас без своего колонизирующего влияния.
По возвращении в Манилу, рассказывал дон Андонг, он произнес несколько филиппик против засилья японцев в Давао и тем заработал себе почетное место в «списках разыскиваемых лиц», когда в сорок первом году в страну явились самураи.
— Эта моя поездка в Давао в тридцатые годы — хороший пример парадоксов политики. С одной стороны — да-да, возражать не стану! — кампания в пользу Кесона обеспечила мне кресло в палате представителей, а потом и в сенате. Но из-за участия в ней меня же и разыскивали, когда началась война на Тихом океане. Хорошо это или плохо? Плохо, говорят все — даже моя семья, потому что нам пришлось скрываться, голодать, дрожать от страха. Но это же обернулось и благом. Когда война кончилась, я был на коне: партизанский командир, абсолютно не запятнанный сотрудничеством с врагом. Американцы меня просто полюбили. Но когда я вернулся к политике и занял свое кресло в сенате, им, должно быть, захотелось, чтобы мое имя было хоть как-то замарано. Я один из первых выступил против их плана обеспечить себе военные базы на Филиппинах и равные права. Ректо еще молчал, а я уже навлек на себя ярость американцев. И снова, так сказать, оказался в «черном списке» — теперь уже в политическом смысле: всякий раз, стоило мне выдвинуть свою кандидатуру на выборах, деньги потоком текли к моим противникам. С гордостью могу утверждать, что никогда я не побеждал как неоколониалистский кандидат и никогда не проигрывал как кандидат антиимпериалистический — велась ли борьба против американцев, стоявших за Магсайсаем, или против американцев во Вьетнаме. Я знаю, что мог бы стать президентом — ко мне обращались с такими предложениями. но я, увы-, предпочел собственную правоту. А все потому, что некогда, еще молодым и совершенно неопытным политиком, побывал в Давао.
— А теперь вы снова на пути в Дамаск? — улыбнулся Джек Энсон.
В розовом халате с черными отворотами (под ним — бежевая пижама) дон Андонг не был похож на сенатора, но тем не менее, сидя во главе стола, он обозревал его так, словно то был зал сената. Его все еще густые, слегка тронутые сединой волосы были напомажены и зачесаны в стиле тридцатых годов: гладко наверх, с косым пробором и углом подстриженными бачками.
Он ответил:
— Ты хочешь поддеть меня, Энсон, но я, как говорится, не клюну. Обращение в веру — это как любовь. Только потом начинаешь видеть причины и объяснения. Вначале же ничего нет.