Шрифт:
— Что это у тебя руки, как ледышки? — спросила мама и повела меня в комнату.
Оттуда накатывала волна веселого говора.
Когда дверь открылась, вся эта говорильня обрушилась на нас. Я попала в чьи-то объятия, меня затормошили, над головой заахали, кто-то, словно из живота, вещал гулким басом:
— Нашего полку прибыло! Вот вам и молодая смена!
Народу в комнате было! Невероятно, как они все там помещались. Все стулья были заняты, сидели по два человека в креслах, кто мостился на ручках этих кресел, кто пристроился на полу, на коврике, кто на подоконнике. Меня запихнули в угол дивана и оставили в покое.
Руки согрелись, я стала разглядывать всех по очереди. В «Вишневом саде» я многих видела на сцене, а вот так, вблизи, в первый раз.
Напротив меня сидела Добровольская. Это она играла Аню. Она была самая молодая, лет тридцати пяти, красивая, с необыкновенно светлыми глазами. Возле нее, на ручке кресла, как амазонка, устроилась маленькая, подвижная Дора Леонтьевна Читорина. Ее как раз и прочили на роль Генриха, но она отказалась.
— Опомнитесь, господа, мне сорок три года. Пора и честь знать — играть мальчиков.
Но деваться некуда, мальчиков она больше не играла, а роли молоденьких девушек ей доставались, и театр при этом никогда не проигрывал. Да все они были хорошими артистами. Я думаю, на плохих просто не стали бы ходить. Единственным, на мой вкус, недостатком, причем они все им страдали, был излишний пафос. Во страстях играли. Повзрослев, я на эту тему часто спорила с мамой. Она говорила:
— В театре не может быть и не должно быть никакого реализма. Реализм вон — на улице. Иди и наслаждайся. А театр есть театр. Там все условно.
Возле Читориной и Добровольской, прямо на ковре, опершись на боковину кресла, сидел Петрунькин. Раньше я его никогда не видела, но по рассказам мамы сразу узнала. Он, действительно, оказался похожим на Мефистофеля. Лоб с залысинами, нос с горбинкой, одна бровь выше другой, рот тонкий. Но глаза у него были не мефистофельские, добрые. И артистом он был превосходным. На миг он встретился с моим взглядом, подмигнул, а я совершенно смутилась.
Точно так, украдкой, разглядывала я и братьев Годлевских. Один из них был артистом, крупный, высокий, немолодой. Другой, небольшого роста, делал эскизы, весьма примитивные, а потом под его руководством строились декорации.
Честно признаюсь, оформление в мамином театре было не на высоте. Но что поделаешь, настоящего художника пригласить она не могла, для этого нужны были немалые средства, а их-то как раз и не было. Годлевский же младший работал «за спасибо», из любви к искусству.
Это выражение — «из любви к искусству» — как-то потеряло первозданный смысл, его слишком часто употребляют с иронией. Без всякой иронии употребляю его я. Не один Годлевский, — все они жили подлинной, бескорыстной любовью к искусству. Просить жалование? Да это никому даже в голову не приходило! Все и без того были признательны маме. Она собрала их в труппу, дала возможность заниматься любимым делом. Жена Громова так и говорила:
— Не будь Надежды Дмитриевны, так и подохли бы без театра.
Муж ее, режиссер, досадливо морщился.
— Анюта, прошу тебя, не выражайся, как торговка на базаре.
Анюта была ослепительно хороша и походила на аристократку из древнего рода.
Не всех артистов я помню, не со всеми была знакома, но об одном не могу не рассказать. Я влюбилась в него с первого взгляда. Борис Карабанов! Талант, умница, душа труппы, скульптурная голова, в уголках рта мировая скорбь.
Он был прост и доступен, по ночам вместе с Годлевским колотил молотком по доскам, сбивая «хоть во что-нибудь удобоваримое» театральные декорации. Работал гримером на крупной французской киностудии, и все говорили, что в Париже ему сказочно повезло.
В тот день, в день моего первого выхода в свет, читали «За океаном». Читал Владимир Михайлович Дружинин. Он же собирался ставить эту пьесу. Про него мама рассказывала анекдот.
Они хотели взять что-то из наполеоновских времен. Размечтались, распределили роли. Потом только всполошились:
— Да, кстати, а кто же будет играть Наполеона?
Огляделись — нет никого на роль Наполеона.
— Пхи, — сказал маленький и толстенький еврей Дружинин, — Напольён, что такое Напольён? Напольёна вже таки могу сыграть я.
Стоял дикий хохот. Но, я думаю, Дружинин лукавил. Сильного еврейского акцента я у него не замечала.
Дружинин стал моим первым режиссером. Ко мне он относился бережно, никогда не сердился, если не получалось. Останавливал сцену, подолгу и серьезно говорил со мной, а все остальные, к великому моему удивлению, не роптали, не торопили Владимира Михайловича, а так же внимательно и сосредоточенно слушали.
Много он со мной возился. Наконец, на одной из репетиций свершилось! Ноги оторвались от земли, голос зазвенел.