Шрифт:
От пережитого волнения Николай Николаевич почувствовал страшную усталость. Он растянулся на каменном полу и, подложив ладонь под голову, сомкнул отяжелевшие веки. Ему хотелось спать, но сон не приходил. Он думал о смерти. Она стояла и караулила где-то совсем рядом. Потемкин вспомнил, как он снимал сапоги и молился, стоя на коленях возле парня с обнаженной шашкой. Еще минута — и его не было бы в живых. Спасло чудо. Свершится ли оно еще раз? Или это конец, а за ним могильный холод, пустота, ничто? Коневод говорит о смерти спокойно. Он больше волнуется за судьбу своего Светлейшего. Четверть века бородатый старик отдал лошади. Светлейший! Странное совпадение. Ведь он, Николай Николаевич Потемкин, тоже светлейший. На что потрачена жизнь! Израсходована душевная страсть! А вот Африкан Петрович четверть века собирал пряники. Та же благородная страсть сердца. Кому нужны дурацкие окаменелости? Нет, они очень пригодились. Они спасли от голодной смерти. Жеребец тоже кому-нибудь необходим. А кому нужен титул светлейшего князя? Для спасения России? Черт бы подрал эту Россию, единую и неделимую! Дороже жизни нет ничего на свете. Проклятый херсонский полицмейстер! Это все он виноват, он, он, он…
Мысли Николая Николаевича путались в паутине воспоминаний. То он видел Африкана с пряниками, то коневода на белой лошади, то портрет светлейшего князя Потемкина в овальной золоченой раме над письменным столом. А потом появился усач в кубанке с зеленой партизанской, лентой, и все закрутилось, как велосипедное колесо, и Николай Николаевич тихо заснул.
Неизвестно сколько прошло времени. Узники проснулись одновременно от непонятного шума. Кто-то громыхал тяжелым замком и крепко ругался. Затем дверь широко распахнулась, и в амбаре стало светло. Пленники увидели на пороге Шарика с плеткой в руке.
— Эй, борода! Топай сюда, старый черт!
Евстафий Павлович понял, что обращение относится к нему, и быстро вскочил.
— Айда за мной! Ну, живо!
— Счастливо вам! — зашептал Потемкин, впервые при солнечном свете разглядев как следует своего товарища по несчастью. Трудно было поверить, что Евстафий Павлович прожил уже шестьдесят два года: ни одного седого волоса! Старик был сухощав, невысок ростом, но крепок и жилист. Ослепительно белые зубы, густые, сросшиеся у переносицы брови, смуглые впалые щеки, особенно кожаная фуражка и поддевка делали коневода похожим на цыгана.
— Какое уж тут счастье! — сквозь зубы процедил Евстафий Павлович.
Щурясь от яркого солнца, Пряхин шагал за Шариком. Люди, кормившие во дворе лошадей, не обратили на узника ни малейшего внимания.
По грязной и заплеванной лестнице коневод поднялся на второй этаж. Навстречу ему попадались катюшинцы. От них разило крепким самогонным духом. В коридоре на полу спал пьяный. Его осторожно обходили, стараясь не беспокоить.
Открыв пинком дверь, Шарик крикнул с подчеркнутой грубостью:
— Входи!
Пряхин очутился в большой пустой комнате. Здесь в углу стояла сломанная скамейка. Четыре катюшинца на полу с упоением резались в подкидного дурака.
— Обожди здесь! — приказал Шарик.
Через минуту толстяк вернулся и кивнул головой на дверь.
— Иди к Катюше.
Коневод почувствовал неровное биение больного сердца и, поморщившись, приложил руку к груди.
Ветеринар республики
Потолок и стены просторной комнаты были обиты церковной золотистой парчой. В углу стоял стол, накрытый вышитой скатертью, возле него — узкий длинный диван с прямой спинкой и несколько простых некрашеных табуреток. На широкой кровати, застланной белым пикейным одеялом, высились две горки подушек с кружевными нарядными прошивками. На полу лежала полосатая тигровая шкура. Мертвая голова хищника скалила острые зубы. На этажерке сияла огромная никелированная труба граммофона, а на подоконнике, за тюлевыми занавесками, цвела в горшке ярко-пунцовая герань.
Катюша сидела на диване, склонившись над картой. Солнечный луч золотил ее курчавые рыжие волосы. По рябому скуластому лицу струился обильный пот. Она вытирала его расшитым полотенцем. В углу, прислонившись к печке, стоял аккуратно причесанный синеглазый горбун.
— Покажи еще раз твои бумаги! — приказала Катюша, поднимая золотую голову и пристально разглядывая Евстафия Павловича. — Лошадей разводишь, а борода, как у священника. Не разберешь, то ли ты поп, то ли цыган. Лучше сознавайся сразу. Я не люблю, когда мне очки втирают.
— Если бы я был священник, я бы не стал отрекаться. Я в бога верую.
— Вот дурной! А еще, поди, образованный.
— Образованный.
Коневод положил на стол перед Катюшей командировочное удостоверение и меморандум Эрании.
— Старого режиму, значит?
— Старого.
— А ты знаешь, кто я?
— Слышал.
— Меня белые и красные бандиткой называют, а есть самая идейная анархистка, — с обидой в голосе сказала Катюша. — Я за народное счастье воюю, а большевики меня на одну доску с Чумой ставят.