Кучборская Елизавета Петровна
Шрифт:
Дезире походила, по мнению служанки Тэзы, «на ту большую каменную даму», что возлежит на снопах на фронтоне хлебного рынка в Плассане (речь шла о статуе Кибелы). Олицетворяющая плодоносящие силы богиня и вправду вознаградила обделенную умом Дезире своими дарами: дала ей поразительно верный инстинкт, позволявший проникать во все тайны подвластного ей маленького царства — той «пушистой, теплой» жизни, которая билась вокруг нее на скотном дворе, понимать язык его обитателей, угадывать их нрав. Рождения, ссоры, драки, хитрости животных и птиц — все, происходящее на скотном дворе, заполняло ее жизнь совершенно. Она «пьянела здесь» от воздуха, «отягощенного испарениями плоти», но к ее заботам «об увеличении населения ее страны никогда не примешивалось ни тени нездорового любопытства». Дезире безмятежно просто принимала эту инстинктивную размножающуюся жизнь. И смерть тоже. Бессознательная жестокость была органической частью ее привязанности к животным. «Один уходит, другой приходит», — кричала Дезире в восторге, когда кололи ее любимца — борова Матье. Никто лучше ее не умел ударом топорика отрубить голову гусю или ножницами проткнуть горло курице. Ее любовь к животным отлично уживалась с таким кровопролитием. «Это необходимо, — говорила она. — Надо же освободить место для подрастающих малышей». Дезире с ее «невозмутимостью» красивого животного, с ясным взглядом, «не затуманенным мыслью», до такой степени естественно сливалась со своим царством, что как бы являлась «общей его матерью», воплощая радость жизни в биологическом ее понимании.
Но было бы ошибочным полагать, что одним только вариантом — Дезире — исчерпана у Золя философия радости жизни. Образ Альбины дает представление о новых и более глубоких ее аспектах. Правда, в час отчаяния Альбина позавидовала «чисто животному развитию» Дезире, делавшему «из этого жирного ребенка спокойную сестру большой бело-рыжей коровы». Но не могла уподобиться ей. «В чем же было препятствие?»
Образ Альбины не может претендовать на полноту реалистической характеристики. Он решен в том же ключе, в котором развивается в романе вся тема Параду, с той степенью условности, какую допускает «поэма в духе реальности». Опущен почти весь бытовой план, но очень ясно звучит идея, составляющая суть образа.
«Я как живую вижу ее в саду, залитом солнцем. Какой порыв жизни, разрывающей все лживые путы, какое торжество жизни», — вспоминал доктор Паскаль через много лет после гибели Альбины, Радость жизни, которую несет в себе Альбина, далека от бездуховного, примитивного варианта, воплощенного в Дезире. Ее общение с природой несравненно тоньше, поэтичнее, ее восприятие жизни человечнее, чем у Дезире, огражденной «счастливым слабоумием» от понимания драматизма смерти, например, что и обнаружится в финальной сцене романа. Воспитатель Альбины Жанберна, относившийся к жизни «с каким-то ироническим пренебрежением», не обременял племянницу изучением общепринятых наук; по мнению Паскаля, у старика была «весьма примитивная метода: все предоставлять природе». Для религии в этом воспитании места не было. «Что тебе делать в этом сарае? Там так душно…», — говорил Жанберна о церкви. Сам же он признавал только один источник жизни: «Задуйте солнце — и всему конец». Впрочем, без ведома дяди Альбина посещала несколько недель школу брата Арканжиаса в Арто и «сильнее ее в катехизисе не было». Но отвергла эту премудрость и вернулась к книге природы.
«Я живу здесь годами и всегда старалась никого не убивать», — говорила она, оберегая цветы и травы Параду, которые небрежно топтал Серж. Слова и поступки Альбины — выражение логики естественного, гармоничного человека. Эта логика не принимает спиритуалистического хода мыслей. Защищая свою любовь, неугодную почему-то богу, она недоумевает: «Я росла довольная и счастливая. Заглядывала в гнезда, но никогда не трогала птенцов. Я даже цветов не срывала, чтобы не причинить растению боли. Ты знаешь, я никогда не мучила насекомых… Так за что же богу гневаться на меня?» Но именно этот облагороженный, возвышенный вариант радости жизни, воплощенный в Альбине, будет уничтожен жестокой церковной догмой.
В статье «Права романиста» Золя писал: «Для романа „Проступок аббата Муре“ мне пришлось серьезно заниматься испанскими мистиками, ежедневно иметь дело с требником деревенского кюре, досконально изучать церковную службу, вникая в латинские книги, которые я доставал с величайшим трудом» [139] . Но не слишком ли обстоятелен Эмиль Золя, заполнив четырнадцатую и пятнадцатую главы романа описаниями пяти лет жизни Сержа Муре в духовной семинарии? Не вредят ли многочисленные подробности, касающиеся бытия, учения, религиозного культа, произведению в целом? Отвечая на этот вопрос, необходимо взглянуть на цель данных описаний, на идею, которой она подчинена.
139
Э. Золя. Собр. соч., т. 26, стр. 184.
Серж Муре был одним из лучших учеников семинарии, куда вступил, «влекомый потребностью любви и веры». Замкнув свои чувства для внешнего мира, «стараясь освободиться от всех потребностей тела», он не знал слабостей, присущих другим семинаристам: не прятал романов под жесткий матрас, не помышлял о греховных письмах, не распивал пива с приятелями, не злоупотреблял свободой прогулок… В семинарию поступали крестьянские сыновья, чтобы избавиться от рекрутчины; ленивцы, мечтавшие жить в праздности; честолюбцы, грезившие о жезле и митре епископа… А Серж, «обнаружив у подножия алтаря столько суетных и грязных мирских помыслов, только еще глубже ушел в самого себя», он находил невыразимую радость в том, что выполняет «малейшие предписания отцов церкви». Эти предписания регулировали жизнь духа и жизнь тела, нагромождая ограничения, касаясь ничтожных, с точки зрения здравого смысла, вопросов, не оставляя без надзора ни одной стороны бытия. Жесткая церковная дисциплина, строжайшая регламентация жизни, предусматривающая полное подавление индивидуальности, вырабатывали механическое послушание, абсолютное, вошедшее в плоть и кровь повиновение, необходимое для идеального слуги церкви.
Серж Муре обещал стать именно идеальным слугой, с одинаковым рвением соблюдая и внешние и внутренние правила: он считал себя осужденным на гибель за самое малое отступление от предписаний (забыл приложиться к двум изображениям мадонны на нарамнике или заснул на левом боку, что возбранялось). Но эти ничтожные события «занимали его ум», и без них он не знал бы, чем наполнить свою жизнь. Для богословских же его занятий, в которых он преуспел, требовался не ум, а память. В первом классе он с таким усердием работал над курсом логики, что профессор остановил его замечанием: «Самые ученые вовсе не являются самыми святыми». Поэтому на следующий год он занимался метафизикой только «из послушания», не осмеливаясь вникать в рассуждения отцов церкви, «принимая на веру толкования своих учителей» и возлагая на строгих наставников «всю заботу критического рассмотрения». Он предпочитал остаться невеждою, чтобы «сохранить смирение веры», обвинял книги в том, что они «крадут время, принадлежащее молитве», и с легкостью приносил в жертву вере свой разум, «ибо презирал его».
Может ли представлять психологический, социальный интерес этот портрет? Несомненно. Один из немногих благожелательных отзывов на роман Золя дает возможность увидеть образ Муре в широком социальном аспекте. Это — вступление к публикации романа «Проступок аббата Муре» в журнале «Вестник Европы»: «Мы видим на сцене современной истории громадную армию ультрамонтанов и клерикалов то в их колоссальной борьбе с светской властью в Германии, то в ряде интриг, которыми они опутывают Францию, заливают кровью Испанию, подкапываются везде, где могут; но мы мало знаем, как вырабатывается эта армия; как она приготовляет себе адептов, будущих вождей и послушные им орудия, как она пользуется при этом в особенности безбрачием светского духовенства и как это безбрачие влияет на моральный быт отдельного человека; разъяснению именно этой последней темы и посвящен специально новый роман Золя» [140] .
140
«Вестник Европы», 1875, т. I (51), кн. 1, стр. 253.