Успенский Владимир Дмитриевич
Шрифт:
Танк проехал по ней, гусеницей разрезал пополам. Виктор смотрел, и все плыло у него в глазах. Он чувствовал, что вот-вот потеряет сознание, но не мог отвести взгляд. Коротилов взял его за плечи, повернул спиной, подтолкнул. Виктор подчинялся безвольно, ничего не думая, в голове стоял звон, и что-то тупо болело в затылке.
…Полковой комиссар, сняв фуражку, долго сидел возле Полины. Теплый ветерок шевелил его седые волосы. Он был старый солдат и многое видел. Он поискал, не осталось ли на ней бумаг или документов.
Положив сухую, маленькую ладонь с узловатыми пальцами на холодный, белый лоб женщины, комиссар думал, что и он виноват в ее смерти, виноват в том, что немцы зашли так далеко. Старый коммунист, он привык отвечать за все, не сваливать на других и всегда, если случалось плохое, искал, а в чем же тут заключается его вина, чего недосмотрел, недоделал он сам…
Теперь оставалось только похоронить Полину. Похоронить и запомнить все виденное и слышанное в эти последние дни. Страшное нельзя забывать, хотя бы для того, чтобы не допустить повторения.
Ровно в четырнадцать часов немцы прекратили стрельбу. В северной части крепости торопливо достучал ленту запоздавший пулемет. Стало тихо.
— Перерыв, — весело сказал Кулибаба. — Точность, как на аптечных весах. Они теперь обедать начнут, а для нас опять концерт устроят. Что же они заведут сегодня?
— Заведут, будь спокоен, — буркнул сержант-пограничник.
— Романсы бы. Я их очень люблю.
— Будут тебе романсы. И с барабаном…
Сержант не договорил. Из многочисленных репродукторов, спрятанных немцами среди развалин, раздался громкий хрип, отчетливое шипение иголки по пластинке. Задорный женский голос запел:
От обиды чуть не плачу, У меня в груди вулкан. Он сказал мне — кукарача. Это значит тар-р-ракан!Последнее слово звучало особенно явственно; многократно усиленное, оно раскатывалось и повторялось в затихшей крепости.
— И где они, черти вертлявые, такие пластинки достают, — заговорил Фокин. — Ну, крутили бы свои марши, фанфары с флейтой. А то ведь такие подбирают, которые у нас на танцах да на вечерах заводили. Аж сердце щемит.
— Фашист как раз в это яблочко и метит, — мрачно ответил пограничник. — На нервы бьет. Чтобы ты разнюнился, поднял лапки и пошел к ним: ах простите-извините, я еще жить хочу и сладкую музыку слушать.
— Лабух на такого червяка не клюнет. Мы сами с усами, сами дуть можем. Хоть сыграю? — подмигнул Сашка, берясь за трубу.
— А, брось, дай ушам отдохнуть.
Они сидели втроем на куче битого щебня в том же самом каземате, у того же самого окна, где собрались в первый день войны. Привязались они к этому месту. Уже и потолок над ними был давно разбит, и стена рухнула в двух местах, и окно было теперь не окном, а просто круглой дырой, по краям которой зубцами торчали обитые белесые кирпичи. Много раз уходили они отсюда в подвал, отсиживаться при бомбежке, участвовали в контратаках; но всякий раз возвращались на старое место. Им везло. Уже все бойцы, оборонявшие вместе с ними этот каземат, были или убиты, или ранены, только их троих пощадили осколки и пули. Они были тут «старожилами», командир, возглавлявший этот участок, знал их в лицо и каждый раз, проходя, спрашивал: «Ну, святая троица, все целы?» — «Все!» — «Значит, живем!»
Их сдружило не только общее место в бою. В казарме держали оборону главным образом красноармейцы 84-го полка со своими командирами, со своими старшинами, которые заботились о еде и патронах. А они первое время чувствовали себя чужаками, хотя их тоже причислили к какому-то взводу.
Давно уже не доносилась с востока канонада, было ясно, что война затягивается. Бойцы не знали, что делается за стенами крепости, как далеко отошла Красная Армия. У каждого в глубине души горела надежда: дожить, дождаться своих.
Ночами по очереди ползали к Мухавцу за водой, жадно пили ее, теплую, будто ржавую на вкус. Обшаривали трупы, доставая патроны. Иногда в ранцах убитых немцев удавалось найти неприкосновенный запас: галеты и шоколад. Шоколад сдавали командиру — для женщин и раненых.
Лица у всех от недосыпания и голода стали землистые. Одежда и кожа черны от грязи и копоти. Сашка Фокин похудел особенно сильно, дряблая кожа на щеках висела мешками, еще глубже утонули маленькие глаза. После того как стрелял он в Зину, на него иногда находило что-то: разговаривает, улыбается, а потом вдруг уставится в одну точку и молчит, будто ничего не слышит.
Сержант-пограничник все время хмурился, говорил мало, чаще других вызывался ходить за водой, а по немцам стрелял с каким-то злым удовольствием. Меньше всех изменился за эти дни Кулибаба. Он и выглядел моложаво, и улыбался, как и раньше, застенчиво, и, наверно, краснел, только не видно было под слоем грязи. Оттого, что чувствовал себя нужным человеком, Кулибаба держался уверенней, на равной ноге с Фокиным. Сашка теперь не посмеивался над ним и не покрикивал…
В каземат, пригибаясь, вошел старший лейтенант, командир участка, перебежал открытое место возле разбитой стены. Бойцы встали, поднялся даже раненный в ногу красноармеец у пулемета.