Шрифт:
Скепсис по отношению к европейскому миропорядку характеризует русского эмигранта первой «волны», будь он почвенник или западник. Шмелев не одинок в своем отторжении европейской культуры. Так, прожив всего месяц в Ревеле, Бальмонт испытал разочарование в Европе: «Я узнал там, что Европа наших дней — не та свободная благочестивая Европа, которую я знал целую, достаточно долгую, жизнь, а исполненная духа вражды, подозрений, перегородок, преград, равнодушная, бездушная пустыня, без духовной жизни, без вольного гения…» [255] Европеец В. Ходасевич, поэт-неоклассицист, в Европе начал писать сюрреалистические стихи, в них картины Европы аномальны, в духе Босха или Дали; в его «Европейской ночи» (1922–1927) Европа — мир изуродованный, человеку в нем скверно: «Уродики, уродища, уроды», «Все высвистано, прособачено», «Вдруг с отвращеньем узнаю / Отрубленную, неживую, / Ночную голову мою». Еще один европеец, недруг Шмелева, Г. Иванов, переживал в Европе состояние упадка: «Слышишь, как растет трава, / Как джаз-банд гремит в Париже — / И мутнеющая голова / Опускается все ниже. <…> Так и надо — навсегда уснуть, / Больше ничего не надо». Мережковский предрекал Европе трагическую судьбу Атлантиды, но гибель придет не через потоп, а через огонь. Иванов, Ходасевич, Мережковский Шмелеву отнюдь не близкие люди, но закат Европы, гримасы Европы — их общая тема.
255
Бальмонт К. Автобиографическая проза. С. 325.
Ощущение конца Европы долго не покидало Шмелева. И в начале 1920-х годов, и в 1929-м ему виделся этот конец. Европа представлялась ему кладбищем, и возродиться ей суждено через страдания, смерть, потоп, наконец. Ильину он написал 6 ноября 1929 года о страшном будущем Европы, и — странно — эти предсказания так похожи на пророчества нелюбимого Мережковского: «Все звери с цепей сорвутся. Европе нужен потоп-огонь. И он будет. И должно потом прийти очищение. Сны мои, что ли, (иногда дрожь во мне, до чего я чувствую ярко „потоп“ грядущий!), с тоски ли это, или от боли за наше испепеленное… — не знаю: я верю так легко, что не пройдет и четверти века, как от европ<ейской> „культуры“ и подметок не останется. Эта „культура“ явственно и нагло льет в себя самое яд губящий. Идет полное расслабление и испарение силы духовной, и дикарь уже тянется (белый пока), чтобы уступить желтому — или совокупиться с ним» [256] .
256
Переписка двух Иванов (1927–1934). С. 157.
Он писал это в благополучной Европе, спасаясь от чудовищной русской судьбы, окруженный доброжелательными французами. Конечно, европейский мир томил его и своей печалью, и своей энергией. Но вероятнее всего, в стабильном и в целом безмятежном бытии Европы он чуял надвигающуюся войну.
После смерти Шмелева А. Карташев написал статью «Певец Святой Руси (Памяти И. С. Шмелева)» (1950). В ней он утверждал: Шмелев в религии — «сама благополучная простота», он прошел мимо предъявляемых Церкви вопросов «религиозно-философствующих трагиков», «он знал только простую, цельную, единую и неделимую, традиционную бытовую русскую православную церковность. Церковность уставную, статическую и — Боже сохрани! — не динамическую» [257] . В такой приверженности Шмелева традиционной Церкви Карташев даже увидел старообрядческую психологию. В эмиграции Шмелев преодолел свою еще в юношестве проявившуюся отстраненность от Церкви. Он верил в Бога, правда, иногда испытывая сомнения и муки богооставленности. И если Бунин верил «в бессмертие сознания, но не своего я» [258] (это запись Веры Николаевны после ее с ним разговора о загробной жизни), то Шмелев все-таки доверял и доверялся ортодоксальным истинам. Он никогда не претендовал на абсолютные знания о божественности мира и в минуту откровения признался, что в своих произведениях «лишь кусочками строил своего Бога, — и мозаичен Он, и не ясен до чистоты» [259] .
257
Карташев А. Певец Святой Руси (Памяти И. С. Шмелева) // Центральный Пушкинский комитет в Париже (1935–1937): В 2 т. М., 2000. Т. 2. С. 448.
258
Устами Буниных. Т. 2. С. 108.
259
Переписка двух Иванов (1927–1934). С. 34.
С годами он все более искал в Церкви утешение и успокоение, что, однако, не исключало и критицизма. И направлен он был на церковную интеллигенцию. В «Душе Родины», например, Шмелев писал: от Церкви уходил Дух Живой, она ослабела, она «правила оболочку, а не душу», не оплодотворяла душу, оказавшись порабощенной властью, — и случилась революция… да, на Церкви лежит вина перед народом, который не получил от нее духовной помощи и прельстился революцией, метнулся к аду…
Шмелев доверял далеко не каждому священнику, в иных видел просто карьеристов. В Церкви он никогда не принимал лоска, разбитые сапоги сельского простака-батюшки были ему милей лакированых ботинок отца Георгия (Спасского). Отец Георгий был не только знающим человеком, но и светским. Митрополит Евлогий отзывался о нем как об одаренном, литературно образованном, «довольно светском» «типе священника нового склада» [260] . У Шмелева сложилось настороженное отношение и к Евлогию, у Ильина — попросту пренебрежительное, и все потому что митрополит высказывал идеи невмешательства Церкви в политику. Нет, говорил Шмелев, против зла должен быть направлен меч, осиянный крестом, Церковь должна занять открытую антибольшевистскую, антисоветскую позицию. Например, Евлогий в 1927 году в письме к митрополиту Сергию (Страгородскому) писал, что его забота — только исключительно религиозно-нравственное воспитание паствы, и в том же году митрополит Сергий опубликовал «Послание к пастырям и пастве», призвав верующих к лояльности по отношению к Советской власти; с 1934 года Сергий станет митрополитом Московским и Коломенским, с 1943-го — патриархом Московским и всея Руси. И эту точку зрения Евлогия разделили Бердяев, Франк, Булгаков. В 1930 году Ильин уверял Шмелева, что каждый его рассказ — молитва, которая и Евлогию не снилась. В своей неприязни к митрополиту Ильин был постоянен, он и в 1945 году писал Шмелеву о своем презрении к Евлогию, браня его и отца Василия (Зеньковского) «масонами проклятыми» [261] . Если Шмелеву снился сон про Евлогия, он, не ожидая ничего хорошего, задавался вопросом: к чему бы? Или иронизировал: к юбилею с кулебякой. Принципиальность Шмелева можно объяснить рядом причин, в том числе и тем, что он знал о репрессиях Советской власти против священнослужителей, например заявлял о том, что в СССР пытаются сгноить и разложить Церковь.
260
Митрополит Евлогий (Георгиевский). Путь моей жизни. М., 1994. С. 380.
261
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 365.
У него есть рассказ «Свет Разума» (1926), в котором как раз речь шла о том, что местного батюшку «бесы в Ялту стащили». Однако после ареста батюшки ясный и смешливый дьякон ревностно исполнял церковную службу и проповедовал: «И свет во тьме светит, и тьма его не объя!», укреплял веру в Свет Разума, справлял Рождество. Шмелев указал на врагов Церкви: бес-каратель и отрицающий видимую церковь интеллигент — новый христианин, которого дьякон уличает не только в ереси, но и в политической недальновидности, поскольку в революцию «интеллигентки, высуня язык, бегали, уж так-то рады, что светопреставление началось…». Собственно, в рассказе и происходит посрамление «мудрецов» Светом Разума. Рассказ вышел в свет в «Современных записках» в православное Рождество, 7 января, и был хорошо встречен.
Шмелев в философских тонкостях не разбирался. Но знал, что в основе философии русского возрождения должна быть идея Бога, что без Бога невозможно творить философию русского бытия, невозможно дать поколению новые идеалы. Размышляя о революции, об эмигрантском исходе, русском Апокалипсисе, он пришел к мысли о необходимости создания катехизиса. Ильину он, автор «Солнца мертвых», писал о том, что у России должно быть и свое Евангелие. Заметим, что идея эта не так уж нова. Например, В. Хлебников еще в 1913 году в статье «О расширении пределов русской словесности» рассуждал о русской Библии, из которой пока существует лишь несколько глав: «Вадим», «Руслан и Людмила», «Боярин Орша», «Полтава». А В. В. Розанов в маленькой статье «О Лермонтове» (1916) утверждал, что поэт дал бы в русских тонах нечто вроде «Песни Песней», «Экклезиаста», «Книги Царств», что он уже начал выводить «золотое наше Евангельице», «Евангельице русской литературы», наконец, «Священную книгу России» [262] .
262
Розанов В. В. Собр. соч.: О писательстве и писательях. С. 642, 643.
Известен сарказм Бунина по отношению к вере старой интеллигенции в особую роль России, несущей миру свет: «Отсюда и все эти Блоки!» [263] Шмелев же в эмиграции лишь утвердился в мысли о том, что на России — блистание Божества. У русского народа, считал Шмелев, должна быть своя священная история; такой истории нет ни у кого, кроме еврейского народа; два народа были даны миру, и один народ дал миру Христа, лишившись Его, другой должен Христа «пронести и воплотить» [264] . Послереволюционное десятилетие России — не Голгофа ли, и в сем акте не замешан ли «сок народа I-го, у которого была свящ. Ист<ория>?!» [265] . И С. Булгаков выделял эти два народы из всех иных: в России и Израиле он видел «средоточие всего совершающегося в мире, к ним более всего влечет уразумление пророчества. Страшные и роковые судьбы обоих народов, каждая по-своему знаменует их исключительное значение и в жизни всего человечества, и именно теперь, больше, чем когда-либо, становятся они в центре мировой истории…» [266] Шмелев в осуществлении замысла полагался на Ильина, только на Ильина. Но Ильин сознавал свои малые для столь колоссальной задачи силы: он держался лишь за краешек Божией ризы, но держался всем существом своим…
263
Бунин И. А. Собр. соч. Т. 7. С. 397.
264
Переписка двух Иванов (1927–1934). С. 40.
265
Там же.
266
Булгаков С. Автобиографические заметки. Париж, 1991. С. 56.
IX
Раскол в «Возрождении»
Конфликт с С. Маковским
Разрыв с «Возрождением»
Душевное самочувствие Шмелева, его материальное существование зависело от отношений с ведущими газетами и журналами. Вольно или невольно он оказывался в центре общественных битв и подвергался крайне некорректным нападкам со стороны недоброжелателей.
В Париже, как писал Куприн, газеты читались с неимоверным рвением: «Хлеб, вино и газета составляют насущные потребности одинаковой важности. От министра до каменщика, до кондуктора из метро — каждый парижанин покупает утром „свою газету“ <…> Газета обладает здесь страшной движущей силой» [267] . Это же относится и к русской среде. Русские газеты и журналы — духовный хлеб эмигранта. Они формировали общественное мнение и влияли на творческие судьбы писателей, которым приходилось либо принимать точку зрения редакции, либо бранить ее. Редактор мог быть доброжелательным помощником, мог быть диктатором, мог быть агрессивным критиком. Редактор — источник терзаний литераторов.
267
Куприн А. И. Русские в Париже. С. 276.