Шрифт:
— Ну. Ой. Я… это…
— Два раза. Иди, постель свою на толчке устраивай.
Чимахай прижал два этих точильных булыжника, как к сокровища, к груди и, бочком, даже не попрощавшись, не поднимая глаз, поспешно удалился.
«Кровь их на тебе» и шашечка, липкая от крови, вытирается об его голую спину… Обеими сторонами клинка… Похоже, что моё отношение к сварам в коллективе — до него дошло.
Только отправились с Николаем вздремнуть хоть напоследок, а навстречу Потаня уже жену гонит. Надо печь растопить, воды наносить — мужики в поход пойдут — надо же и покормить, и с собой собрать. У Потани — вопросы. Как, чего. Он же первый раз в жизни «тиунить» будет. Волнуется.
«Не для житейского волненья, Не для корысти, не для битв, — Мы рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв».Я не против «звуков сладких». Я даже «молитвы» вынесу. В небольших объёмах. Но основная задача — именно «житейское волненье». И хорошо бы, чтобы от него кое-какая «корысть» произошла.
Так что Потаня правильно делает: пытается понять «гениальные планы руководства». Я бы тоже… «не против». Понять свои планы.
Формулировать задачу на неопределённый срок в ожидании нашего возвращения, что, само по себе, допускает несколько исходов… Нормальное планирование в реале. Хорошо хоть биржевые индексы, курсы центробанков и демонстрационные приступы «борьбы с коррупцией» — учитывать не надо.
Потом и по дворам двери скрипеть начали — утренняя дойка.
Никогда не приходилось ходить по России ранним утром, ещё до свету? Топаешь себе куда-то. Фактически — в никуда. Тихо. Туман белым молоком всю землю закрыл. Ни звука, ни движения. Только просёлок под ногами. На пару шагов — вперёд видать, на пару — назад. И всё — белая пелена вокруг. Будто ты один во всём мире. И весь мир — вот эти четыре шага от края до края. Ни солнца, ни звёзд. Тишина. Пустота. Забвение. Ничто. И вдруг где-то в этом молоке начинает что-то стучать. Черти? Чудовища? Всё быстрее, тон всё выше. И наконец, даже сквозь туманное одеяло, узнаешь этот звук — дизель выходит на рабочие обороты. А вон и пятно светлое в пелене появилось. Фонарь? А вон и с другой стороны застучало. Глуше, дальше. И ещё, и ещё. С разных азимутов, на разных дистанциях. И вдруг — совсем рядом, не видно, но — рядом. Кажется — прямо над ухом, так, что даже цокот шестерёнок в редукторе различаешь… Пошло, застучало, зазвенело. Там — люди. Вот в этом белом безмолвии живут люди. Они приходят на фермы и запускают двигатели, они разговаривают, смеются, ругаются. Делают своё дело, свою жизнь. Сейчас они начнут доить коров. Белая пелена, туман, ничто — начинает истончаться. Поднимается, становится всё более прозрачной. Уже видны холмы и деревья, поля и рощи. Уже есть цвета. Зелёный, коричневый. Голубой. Надо мною уже небо! Кажется, что всё это становиться видимым, вещественным, сотворённым из-за вот этих звуков, этих зажжённых фонарей. Из-за людей, которые пришли и стали что-то нужное, разумное делать. Пустота уходит, исчезает, наполняется. Становиться осмысленным местом, миром. Моей родиной. Утренняя дойка в России.
Хозяйки в селении поднялись, начали дверями да воротами скрипеть, со скотиной разговаривать. Тут и Филька заявился. Всё тянется в затылке почесать да бороду распушить. А — нету. Даже смешно.
Представил местным Потаню — их нового начальника. По случаю прибытия к месту несения службы. Мозги присутствующим промыл по поводу дисциплины. Как в части личной гигиены, так и в части организации техпроцесса. А уже и небо сереть начинает, мои поднялись. Пока перекусили да собрались, тут и корыто это с низу пришло. Так поспать и не удалось.
Только погрузились, только расселись, только от берега отошли, один из Рябиновских начал шутки шутить. Типа «мухи сонные, не гребут, а поверху воду гладят». И там дальше про баб. Нашёл над кем смеяться — над Ноготком. Придурок — ты ещё бы над медведем в лесу поиздевайся.
Я к этому времени уже вырубился. Овчинку мне дали, на носу калачиком свернулся, с головой накрылся и мгновенно… И тут — крик. И — плюх. Два плюха: один — по лицу, другой — в воду. «Стоп машина, человек за бортом». Не человек — придурок. Но орёт же! Стали вынимать. А тут Аким рогом попёр:
— Такие-сякие, лодыри ледащие, вёслами не гребёте, а чешите! Только для виду качаете, спите на ходу! Вот я вас плёточкой!
Не надо меня будить. А уж громко и резко… Да ещё так про моих людей! Рискованно это, не по технике безопасности. О ТБ на «Святой Руси»… я уже погрустил. Так что, я спросонок и ответил, как подумал, не притормаживая:
— Кто в прошлую ночь в тёплой постельке за семью запорами полёживал да в потолок поплёвывал, тому нынче и речную воду веслом рвать — доблесть великая. А кто одну ночь ворогов в куски сечёт, а в другую в поход идёт — того, конечно, плёточкой. Что ж ты на разбойничков со своим кнутиком не пошёл? Или штанов сухих не нашлося?
Аким аж поперхнулся. Дурак я, дурак. И не по делу, и не по месту — ну нельзя такое владетелю перед людьми его говорить! Но меня заело. А тут ещё одно в глаза бросилось: мы идём вдоль левого берега вверх по реке. Левый борт — к стержню. Речка не велика, лодка… ну, не каноэ, широкая. Корыто. Проще — на левом борту грести надо сильнее, течение встречное сносит. И всех моих людей именно на этот борт и посадили.
— Что ж это ты, Аким Янович? То хвастал: я, де, сотник славный. Я, де, сотню свою в великие битвы водил, науке воинской выучил. А тут и десяток гребцов рассадить правильно не можешь. Или плесень болотная последние мозги выела? А ну-ка, мужики, перелезьте!
Я на носу сижу, в голос проповедую. Аким — на корме, возле рулевого. В кормщиках у Акима мужичок какой-то из рыбарей Рябиновских. Все гребцы сидят ко мне спиной, то на меня оглядываются, то на Акима смотрят.
Я — дурак, так нельзя. Лобовой наезд, без предоставления ясного пути отступления оппоненту «с сохранением лица»… Тогда уж надо добивать до конца. Кого добивать?! Акима?! А как с нашим делом в Елно? Я же там — «никто» и звать меня — «никак». Сейчас мой батюшка родненький ка-ак ответит… И будет чётко по Беку.