Бронин Самуил Яковлевич
Шрифт:
В 42 года был незаконно репрессирован (работал водителем в центральном учреждении, где «все были арестованы»). Пребывание в следственной тюрьме и потом 2 года — в лагере в корне его изменили. Жена увидела его через 4 года (его направили на фронт вместе с частью заключенных) — он был замкнут, никому не доверял, постоянно возвращался в мыслях к прошлому. Только к жене не изменил отношения, от всех же приятелей отошел — «не стало друзей», сделался подозрителен, боялся подвоха, провокации. 3 года был на фронте. Вернулся раздражительным и вспыльчивым: выводили из себя резкие звуки, стук, громкий разговор. В последующем стал спокойнее, но при упоминании о лагере немедленно «уходил в себя», делался подавлен, неприветлив, заметно волновался. Работал автомехаником в гараже. Нес общественные нагрузки, его уважали сотрудники, но в общении с людьми был сдержан и формален, по-прежнему боялся сказать лишнее.
В последние годы на пенсии. Первое время был еще бодрым, подвижным, ничем не болел, председательствовал в домовом комитете. В последние 3 года жалуется на слабость, утомляемость, головные боли и головокружения, сильно ослабела память, забывает, о чем только что говорил, записывает, что нужно сделать, купить. Часто «расстраивается» и «выходит из себя» — при этом краснеет, дрожат руки, голос «осекается». В последние годы находят повышенное давление крови.
Пикнического сложения, атеросклеротический габитус. В беседе легко начинает волноваться, речь прерывается, уступает разговор жене. На упоминание о лагере отвечает особым образом, начинает говорить с озлобленностью и чувством страха, до сих пор под впечатлением сцен в следственной тюрьме. Скупо дает понять, что дал подписку о неразглашении тайн следствия и заключения и говорить о нем не может (С).
[В экземпляре незащищенной диссертации случай был расценен как паранойяльное развитие — Фаворина написала на полях: «Почему паранойяльное развитие?» Имелось в виду, что паранойяльные развития вообще невозможны — это всегда фаза предрасположенного к тому психопата. Но как еще назвать состояние человека, который после тяжелейшей психотравмы с изъятием из привычной жизни и длительной изоляцией делается (и это прежде было ему не свойственно) мелочно подозрителен: видит в словах и действиях окружающих подвох, возможную провокацию, отдаляется от товарищей, включая самых близких, переходит к формальным, «официальным», лишенным тепла и близости отношениям с людьми, делает исключение только для жены, живет всю оставшуюся жизнь как бы у всех на виду и, находясь уже в преклонном возрасте, все еще боится легендарной и, как теперь выяснилось, лишенной законности «расписки о неразглашении». Такими параноиками тогда была половина населения страны. Этот массовый феномен не был замечен в свое время психиатрами и ясно — почему, но зачем вводить в заблуждение молодого доктора?
«Обратная сторона» пассивной паранойи репрессированных — активная паранойя лиц, так или иначе связанных с аппаратом преследования: тюремщиков, осведомителей, штатных и внештатных сотрудников органов безопасности. Их я, кажется, тоже научился распознавать и угадывать к концу исследования. И у них отличительной чертой, накладывающей мощный отпечаток на всю психику, была определенного рода настороженность — уже не защитного, а наступательного, агрессивного свойства. В условиях массового обследования, когда они попадали под пресс врача-психиатра, приравнивавшего их во всех отношениях ко всем прочим, не делающего для них столь важного для них исключения, в них все начинало бунтовать: тряслись сами основы их существования. Их подозрительность просыпалась уже при первом появлении врача: имеет ли он право на обход квартир, есть ли у него надлежащим образом оформленное разрешение на обследование, т. е. снабженное фотографией и завизированное районным отделом КГБ (у меня такой бумаги не было), что за вопросы он задает и не шпион ли он, в конце концов, как утверждала одна из больных, описанных выше (набл.10). Она была конечно больна шизофренией, но работала, между прочим, все в той же, тогда всесильной и всеведущей организации. Люди ее клана не могли отнестись к происходящему с позиций частного лица, которому в глубине души все равно, чем занимается врач (и они забывали о нем, едва он покидал их жилище), — нет, эти не мыслили себя иначе как винтиком государственной машины, которая все должна знать, быть начеку, сохранять бдительность. Трудно сказать поэтому, кто был «больнее», жертвы или их гонители. Может быть, вторая категория была в каком-то отношении хуже и безнадежнее, отдыха от своей карающей и надзирающей миссии она, кажется, не знала вовсе. Если страдающий психогенным страхом преследования мог забыть о нем хотя бы в общении с женой или с сокамерниками, то у них подозрительная бдительность никогда не дремала, всегда была готова выплеснуться наружу и словно срослась с их безнадежно деформированной психикой, исключений из своих жестких правил они ни для кого не делали: у них и взгляд был особенный: ищущий, неодобрительный, прокурорский — будто они и вправду могли каждую минуту выписать на вас ордер об аресте. У них, стало быть, тоже была мания преследования, но понимаемая иначе — как мания погони: подобно пиромании (влечение к поджогам), пориомании (страсть бродяжничать) и т. д..
Аналогичный «дуплет» активной и пассивной формы наблюдается, как известно, и при «неврозах военного времени». Мы представили в нашем материале только лиц, явившихся жертвами войны и связанных с нею катастроф и бедствий, но существует и другая ипостась синдрома, то, что можно назвать «неврозом наемного убийцы» — следствие жестокости, неизбежно сопутствующей этой форме человеческого существования. Если в Отечественную войну преобладал первый вариант, то в гражданских войнах: «афганском» и затем «чеченском» синдроме — второй: невозможность приспособиться к мирной жизни после вольных или невольных зверств, чинимых в ходе боевых действий в условиях партизанского сопротивления. К нашей работе это не имеет, к счастью, прямого отношения — мы занимались в ней куда более заурядными «войнами» и конфликтами.
Е) сутяжничество коммунальных квартир
Квартирные конфликты относятся к групповым формам поведения, нуждающимся в специфичных методах исследования: это патология общественная, сугубо социальная. Строго говоря, любая психогения может быть отнесена к массовой патологии: не только в том смысле, что одна и та же картина одинаково повторяется у многих, но еще более в том, что образующие ее симптомы являются в то же время коллективной формой защиты, обороны, ухода от ситуации и т. д. — это поведенческие «рефлексы» и «инстинкты» надындивидуальных сообществ.
Вначале о масштабах «коммунальной проблемы» (применительно ко времени исследования). Из обследованных нами 87 квартир 41 была общей и в них жили 254 человека. В 15 из них была вполне добрососедская атмосфера, предполагающая взаимопомощь и общую благожелательность, расширяющая круг близкого, почти родственного общения. В 19 (115 чел.) была обстановка скрытой вражды, выплескивающейся в открытые ссоры и противостояние, но чаще ограничивающейся рамками натянутых приличий, — ни о каких преимуществах взаимополезного сотрудничества здесь не могло быть и речи. Промежуточные, нейтральные варианты были нехарактерны: либо уж дружба, либо нечто прямо ей противоположное. Всего жаловались на плохих соседей и в той или иной мере связывали с ними свои расстройства (включая «умеренно-конфликтные» квартиры) 67 человек старше 17 лет, или около пятой части лиц этого возраста; более молодым такие жалобы не были свойственны. Истинными рассадниками психической заразы можно было считать 7 квартир (39 чел.), где коммунальные конфликты достигали уровня, требующего вмешательства товарищеских судов и милиции. В 6 из таких «осиных гнезд» зачинщиками скандалов, виновниками постоянных конфликтов, были лица с выраженными личностными отклонениями: в 5 — тяжелые психопаты с расторможением влечений, в одном — вялотекущая психопатоподобная шизофрения у одного из соседей и травматическое слабоумие у другого. «Квартирный невроз» в чистом виде наблюдался, естественно, не у самих этих лиц, a v их соседей и сожителей. И этот синдром психиатрами, кажется, не описан, хотя по частоте распространения он (во всяком случае тогда) был одним из первых
«Невроз квартирной склоки» похож на «невроз участников боевых действий» — в том отношении, что и он тоже существует в активной и пассивной ипостасях, но обычно сплавлены здесь в двуединое и двуликое целое. От страдательной стороны тут — переживания, связанные с нападением «противника», оккупацией им мест общего пользования, его моральным давлением и физическими нападками; от агрессивной — собственная «разоблачительная», кверулирующая, восстанавливающая справедливость деятельность, контратаки и самозащита. Квартирный конфликт — это вообще война в малом объеме и камерном исполнении. Ее корни и первопричины теряются в незапамятном прошлом, забываются, но в конечном итоге — это обычно результат несовместимости мировоззрений и укладов жизни враждующих сторон: горожанин воюет с недавним сельским жителем, эпилептоид — с шизоидом, представитель «правящего» класса — с «нижестоящим», обычно уступающим ему, но время от времени наверстывающим свое и бунтующим; неизбежно фигурировали здесь и вечные «национальные» вопросы.