Шрифт:
— Мы не люди разве — не поймем? Нами детей пугать?
— Очень извиняюсь, неточно выразился… Наоборот, люди, и с совестью, потому и решил подсказать насчет Адриана Фомича…
— Слушаю.
— Если вы не подпишете… — Уткин крупной рукой сделал в воздухе решительный крест, — закроется! И ни-ика-аких!
— Будьте уверены — не подпишу. Вам полить на руки?
— Плесните, коль не затруднит. И еще… Я — человек служебный, склоняться в ту или в другую сторону прав не имею, так что — разговор этот между нами, надеюсь, останется.
— Никому! — пообещал Женька.
На следующее утро Адриан Фомич, как обычно, совершал стариковскую пробежечку от окна к окну, подымал баб молотить. Женька попросил у него лошадь, отправился в сельсовет к Божеумову.
Вера, добросовестная секретарша, склонилась над столом — прядка волос упала на насупленный лоб, пальцы в чернилах, на столе горой папки. Она разогнулась, смахнула со лба прядь, сказала чинненько:
— Здрасте.
И вздрогнула, не всем телом, даже не лицом, а еле уловимо каким-то одним мускулом. Женька почувствовал, что сейчас здесь вовсе не покойная, деловая обстановка, заставляющая обкладываться бумагами, пачкать чернилами пальцы. Вера взвинчена, хотя и не подает вида. Из-за дверей кабинета слышались голоса — рокочущий Божеумова и тенористо-сверлящий Кистерева. Они не взлетали до высоких нот, слова разобрать было трудно, но сквозь плотно прикрытую дверь ощущался нешуточный накал.
Женька сделал нерешительное движение к двери, но Вера остановила:
— Лучше обождать.
Да и он сам уже это понял — двое рубятся, третий не мешайся.
Дверь распахнулась неожиданно, показался Кистерев, косоплечий, с воинственным мочальным хохолком на макушке. Ему в спину летел глуховатый раскатец:
— Не печальтесь, еще доберемся и до вас!
Кистерев передернул плечом, хлопнул дверью. Женька вновь удивился хрупкой тонкости его лица, восковой прозрачности. «Болезный», это слово означает в деревне не только больной, но беззащитный, страдающий.
— Здравствуйте, Сергей Романович, — сказал Женька. Надлежало бы спросить: «Как себя чувствуете?» — после приступа не виделись, но не спросил.
— Это вы! — очнулся Кистерев, протянул руку.
— Пришел объясниться… Это же черт знает что! За три мешка сорной пшеницы…
— Ему — бесполезно! Объяснял элементарнейше: я приказал Адриану Глущеву оставить в колхозе злосчастную пшеницу, я настоял, чтоб ее не вносили ни в какие статьи дохода!
— Это на самом деле так было? — спросил Женька с невольным сомнением.
Кистерев сердито брызнул на него синевой глаз:
— Раз я так говорю — извольте верить! Если винить, то меня!
— И Божеумов за это ухватился?
— Нет.
— Странно.
— Ничего странного.
— Он вас… Ну как бы сказать?
— На дух не терпит, — подсказал Кистерев. — Этот унтер Пришибеев не так глуп, оказывается. Раскусил, что я вроде Кащея Бессмертного, в лоб не бери, а лови уточку с яичком, где Кащеева смерть лежит.
— Уточка эта — Адриан Фомич?
— Кто знает, может, старик Адриан всего лишь перо от уточки. Ваш унтер дальновидный человек.
Вера протянула Кистереву бумагу:
— Сергей Романович, вот переписала, как вы просили.
Он прибежал главами бумагу, пристроил на уголок стола, расписался:
— Как в дипломатическом корпусе — нота-протест против узурпации. В райком направляем. Но райком наш сейчас под вашей бригадой сидит. Вы у нас верховная власть, божеумовы.
Женька вспыхнул.
— В данном случае к планам Божеумова я не имею никакого отношения! — отчеканил он. — Я отказался подписать акт!
— Знаю.
— Тогда что же вы ставите меня на одну доску с ним?
— Вы забываете об одной вещи, юноша.
— О какой?
— О силе коллектива.
Божеумов встретил его из-за стола прицельно — пристальным взглядом. За последние дни он тоже похудел, потемнел лицом, но подтянут, выбрит, свежая царапина украшает подбородок.
— Кончили? — спросил Божеумов.
— Что — кончили? Ты, может, здравствуй скажешь?
— Долго же вы, голубки, под дверью ворковали.
— Коршуна славили.
— Да уж догадываюсь.
Помолчал, встал, прошагал от стены к стене на ногах-ходулях, повернулся к Женьке всей грудью:
— Сообщи своему сизарю однокрылому, что я его теперь любить и холить готов, чтоб ни один волосок с многострадальной головы и прочее…
— А разве ты ему сейчас сам все это не сказал?