Шрифт:
– Меня удивил и обрадовал тот успех, которым пользуется моя книга у коштырского читателя. Он свидетельствует, на мой взгляд, о том, что в людях гораздо больше сходства, чем различия. Все различия лежат на поверхности, они бросаются в глаза. Но если не дать им ввести себя в заблуждение, если сделать усилие, чтобы проникнуть глубже, к тому бессознательному уровню, которого я стремился достичь в своём творчестве, то там различия уступают место сходству, там нет больше разницы между читающими по-русски и по-коштырски.
Печигин вовсе не забыл, чему он в действительности был обязан успехом своих стихов, но сейчас верил тому, что говорил, словно раздававшийся через микрофон незнакомый голос полностью освободил Олега от него самого, от любых вопросов и сомнений.
– И всё же главным мои вкладом в дело взаимопонимания между русским и коштырским народами я считаю свою работу над переводом стихов президента Гулимова. Он еще не закончен, но быстро движется к завершению. Осталось совсем немного… И здесь я должен сказать, какую важную роль сыграло то, что мне была предоставлена возможность работать над переводом тут, в Коштырбастане. («Надо же! Идёт как по маслу!» – Печигин сам удивился гладкости получавшихся фраз.) Поэзия Народного Вожатого так… (сложна? темна?) глубока, что в Москве меня, скорее всего, постигла бы неудача. Или полуудача, какой становятся большинство переводов, передающих букву оригинала, но начисто утрачивающих его дух. Есть русское выражение: «До€ма и стены помогают». Но суть работы переводчика в том, что он обживает чужой дом, осваивается в чужом языке и незнакомой жизни. Мне помогали коштырские стены, коштырские поля и просторы. Без них я не понял бы стихов Народного Вожатого так, как понимаю их сейчас. Но и поэзия Гулимова, в свою очередь, позволила мне увидеть Коштырбастан… (чистым? свежим?) непредубеждённым взглядом. Я немало поездил по стране, посетил водохранилище в пустыне, был в отдалённом кишлаке в целом дне езды от столицы. И повсюду мне встречались люди, читающие и знающие стихи Народного Вожатого. В том далёком кишлаке, называвшемся «Совхоз имени XXII съезда КПК», мне встретился лозунг со словами президента: «Каждый человек – поэт, и поэзия отблагодарит его за это». Их глубина открылась мне не сразу. Только теперь я понимаю их подлинное значение. Да, каждый человек – поэт, пусть даже он не написал ни одного стихотворения и, возможно, вообще никогда в жизни не читал стихов. Потому что каждому снятся сны, каждый стоит перед неизвестным будущим и любой из нас смертен. Снами, предчувствиями, ощущением конечности, наконец, самим необратимым ходом времени, превращающим привычные нам вещи в воспоминания, поэзия вторгается в любую жизнь, как бы та ни пыталась от неё закрыться. Поэзия вскрывает замкнутую в себе жизнь, как консервную банку! (Кажется, неплохо. Вот только что дальше? Ага, нашёл.) Уберечься от неё так же невозможно, как оградить частную жизнь от истории. Поэзия и история взаимосвязаны. Философ Хайдеггер назвал поэзию несущей основой истории (Печигин читал Хайдеггера давным-давно, но сейчас эта фраза из работы о Гельдерлине всплыла в памяти как по заказу. А если он что и напутал, вряд ли кто из коштыров, кроме Касымова, сможет его уличить). Каждый исторический катаклизм всегда сопровождается всплеском интереса к поэзии и ростом её влияния. В стихах предшествующего периода всегда можно найти предвестия грядущих перемен. А когда поэзия становится не нужна никому, кроме самих поэтов, история замедляет ход, а то и вовсе застревает на месте. В России эту связь наглядно продемонстрировали и десятые, и шестидесятые, и девяностые годы минувшего века, годы исторических переломов, неизменно сопровождавшихся революциями в поэзии. Но нигде связь между поэзией и историей не была явлена с такой очевидностью, как в Коштырбастане. Потому что здесь обновителем как поэзии, так и истории стал один и тот же человек – президент Рахматкул Гулимов. Я думаю, его можно назвать не только политиком, положившим конец многолетней гражданской войне и открывшим новую эпоху в развитии страны (Мало, мало!) и, возможно, даже всего мира (вот так-то лучше). Я бы назвал Народного Вожатого поэтом истории. Но поэзия истории иная, чем поэзия, заключённая в стихах. Она пишется на теле страны раскалённым железом и никак иначе написана быть не может! В том же «Совхозе имени XXII съезда КПК», где висел лозунг со словами Народного Вожатого, что каждый человек – поэт, я видел и следы недавней истории – сожжённые дотла во время гражданской войны дома целого кишлака, чьи жители погибли ради того, чтобы в стране наступил мир. Там, в этом отдалённом месте, куда из столицы без пересадки не доедешь, я понял неизбежность истории и осознал, что она невозможна без насилия. Люди, животные и пейзажи тех мест объединены общим сознанием неотвратимости хода вещей, которым не может не проникнуться всякий, кто примет их судьбу близко к сердцу. Неизбежность, скрытая в нашей жизни за сутолокой запутанных причин и следствий, обнажена там, как обугленные камни сожжённых домов на слепящем полуденном солнце.
Печигин остановился – в горле пересохло. Оглушённый чужим звуком собственного голоса, он внезапно перестал понимать, куда несут его сами собой рождавшиеся слова. Но, помолчав несколько секунд, вспомнил, в каком направлении нужно выруливать.
– Президент Гулимов стал тем человеком, который в критический для своей страны момент смог взглянуть в лицо этой безжалостной неизбежности. Выдержав её взгляд, он воплотил её в себе. Лидер, постигший необходимость истории, становится для своей страны судьбой, величие которой измеряется принесёнными ей жертвами. Каждый его шаг делается поступью истории. Поэтому слова его не исчезают, а, как и дела, становятся вехами исторического прогресса. Поэтому стихи Народного Вожатого обращены не только к нам, современникам, но и к потомкам. И века спустя они будут открывать в них новые, недоступные нам сейчас глубины.
Печигин перевел дух. Он без труда мог бы ещё долго продолжать в том же ключе, но его начало тревожить отсутствие реакции аудитории. Он, кажется, сказал уже достаточно, чтобы сорвать аплодисменты, но коштыры сидели неподвижно, с непроницаемыми лицами. Может, они его не поняли? Это было бы неудивительно, Олег и сам не был уверен, что до конца понимал всё, что говорил. Наконец, точно кто-то главный дал отмашку, слушатели захлопали, но как-то неуверенно, недружно. Председатель жюри вручил Олегу кроме конверта с деньгами сразу две статуэтки – одну за книгу, другую за перевод. Печигину не хватало рук, чтобы забрать все свои награды, он едва не уронил одну из статуэток и, ловя её, чуть не выпустил вторую. Председатель неуклюже кинулся ему на помощь, его полное лицо с растерянно приоткрытым ртом вмиг покрылось мелким блестящим по€том, и землисто-серым цветом проступил на нем сквозь загар даже не испуг, а скорее ужас.
Потом был банкет, Печигина посадили за один стол с другими лауреатами. Молодая поэтесса, учёный старик и не сумевший справиться со слезами кряжистый литератор, теперь успокоившийся и повеселевший, с готовностью отвечали по-русски на его вопросы, но между собой разговаривали только на коштырском. В голове Печигина ещё гудел эхом его изменённый микрофоном голос и продолжали тесниться слова, которых он не сказал, поэтому он был благодарен коштырам за то, что они его не трогали. Они, кажется, старались даже не смотреть лишний раз в его сторону, только сидевший ближе других старик, переводя Олегу названия блюд в меню, обращался к нему с преувеличенной предупредительностью, как врач к тяжелобольному. На сцене появились музыканты, начались танцы, и Олег решил, что ему пора: на пляшущих коштыров он уже насмотрелся накануне. Когда выбирался из переполненного зала ресторана и спускался потом по покрытой красным ковром широкой мраморной лестнице, полной беседовавших литераторов, никто не обратил на него внимания, ни разу не остановил и не окликнул. Зажав под мышками по статуэтке Народного Вожатого, он покинул Дворец культуры имени Гулимова, и громадная, в три человеческих роста, дверь закрылась за ним плавно и бесшумно.
Вечером следующего дня пришла Зара. Нахмуренная, молчаливая, упорно отводящая взгляд, когда Олег смотрел на неё, и пристально следящая за ним исподлобья, когда думала, что он этого не видит.
– В чём дело? – не выдержал Печигин. – Что с тобой сегодня?
– Ничего. А что?
– Ты будто по обязанности ко мне пришла, а не по своей воле.
Глаза опущены, точно изучает орнамент своего коштырского платья или разглядывает руки на коленях.
– Нет, не по обязанности. Я думала, что больше тебя не увижу. Думала, ты не вернёшься.
– Теперь видишь, я вернулся, как обещал. Ничего не случилось. Говорил тебе, всё будет в порядке, так оно и вышло. Даже наградили меня. – Олег поставил перед Зарой на стол обе статуэтки Народного Вожатого. – Перед тобой не просто переводчик, один из многих, а автор лучшей книги стихов и лучшего перевода года!
Она смотрела недоверчиво и растерянно, готовая, кажется, скорее не верить себе, чем ему. Он же только благодаря её недоверию, только с ней и для неё мог убедить себя, что обязан своими наградами собственным заслугам, а не усилиям Касымова. Зара взяла одну из статуэток, ту, что побольше, и, рассматривая, гладила рассеянно, точно хотела на ощупь убедиться в её подлинности, а Олег думал: вряд ли, в самом деле, в Коштырбастане вышла за последний год хоть одна книга стихов, которая была бы лучше его «Корней снов», так что если Тимур и повлиял на решение жюри, что при его положении было, конечно, нетрудно, то только помог им сделать правильный выбор. А в том, что его перевод, когда он его закончит, будет лучше всех остальных, Печигин и подавно не сомневался.
Зара стиснула статуэтку обеими руками и, отвернувшись от Олега, прижала к груди. Он положил ладонь на её шею, но она, вздрогнув, отстранилась:
– Не касайся ко мне!
Ну вот, всё как в Москве. С чего он взял, что коштырские женщины не капризничают? Интересно, в каком русском фильме она услышала эту фразу?
– Правильно говорить «не прикасайся».
– Не прикасайся! – повторила Зара с досадой.
– Почему? Что случилось?
– Я знаю, ты ездил с этой женщиной! С этой своей проституткой! Я слышала в редакции!