Шрифт:
— Дочь есть, внучка. Вон какие ты складные песни ей пела.
— И на них надежа плохая, Яшенька. Зять из армии придет, и Нинку с внучкой поминай как звали. — Оглядела, поджав острые губы, стол и захлопотала, оттесняя Чернова: — Картошку прямо в чугуне вынес, прямо на скатерть! Где глаза-то были, нешто клеенки нету? А грибов што не внес, груздочков? Эх, мужики, мужики, никакого
толку. Яша, сымай все припасы на лавку, Иван, неси клеенку с кухни.
— Команде-ер! — усмехнулся Яка. Но послушно и с охотой стал помогать у стола, опять вспомнил свою Дарью. Сейчас хлопотала бы так же, а то ловчее, и в избе каждый день была бы чистота, опрятность. Зойка обликом только удалась в нее, пригожестью, а так — бесхозная девка, бездомовая, в худых носках находишься, в грязной рубахе.
— Ты четверть из подпола достань, не страшись, — командовала Марфа. — Чай, свой человек, не чужой. Да переоденься, што ты в этих портках страмишься для Христова-то воскресенья!
Чернов благодушно улыбался:
— Ладно, мать, не шуми, все сделаем, как надо, не гоношись.
Полчаса спустя все трое, причесанные, торжественные, держали над столом граненые большие рюмки, и нарядная Марфа, в цветастом платке, в новой желтой, с красным горошком кофте, в сборчатой черной юбке, говорила стоя застольное слово:
— Со свиданьицем, Яша, редко видимся, со встречей в новом дому. Скоро полтора года, как поселились, а ты не заходишь. Вот построились, а жить-то уж некогда, на самом краю жизни построились неизвестно зачем. К Ваське Барану скоро, на мазарки, а мы...
— Ладно, мать, — построжел Чернов, подымаясь рядом с Марфой. — Давайте, как бывало, за все хорошее, за наше.
— Давайте, — сказал Яка. — За ваше. За хорошее. — И кинул рюмку в большой щербатый рот, не дожидаясь хозяев.
И чуть не задохнулся. Самогон был крепок, как спирт, во рту сразу высохло, язык стал шершавым, как напильник, а запах оказался неожиданно приятный, сладковатый — будто липовым цветом наносит.
Яка взял, не дыша, ломоть арбуза, припал к нему, пососал солоновато-сладкую мякоть. Потом выдохнул со слезами на глазах:
— Фух, до пяток достало. Спирт, что ли? Чернов, довольный, разглаживал усы:
— Перва-ач.
Яка покивал беркутиным носом, одобрил:
— Дух больно хороший — липой, цветами.
— Это я ее с медом стростила, — польщено заулыбалась Марфа и показала казенные зубы, ровные, плотные, мертво белые. — Будем радехоньки!
— Будем! — поддержал Чернов.
И хозяева, такие обиходные, дружные, разом выпили, сели, стали закусывать. Потом Марфа принесла из сеней блюдо с холодным заливным судаком, разрезала, подала на тарелки — первому Яке, как гостю. Не забыла положить и тертого хрену из баночки.
— Ешьте, мужики, ешьте плотнее, Середочка сыта, и краешкам радость. Яша, ты груздочков попытай, груздочков, всю горечь отбивают.
После второй Яка почувствовал, что стало уютней, теплее, и Ванька с Марфой, сидящие через стол, были свои, насквозь известные. Вот еще Дарью бы посадить да песню грянуть бы. Ее любимую.
— А что, Яша, не спеть ли нам, а? — предложила Марфа, вытирая ладошкой тонкие губы. — Дашину бы спеть, любимую?
Вот ведь как, будто подслушала мысли!
Чернов поддержал:
— Только до песни — еще по одной, для верности.
— Можно. — Яка был тронут душевностью предложения, охотно подставил свою рюмку.
Выпили по третьей, закусили груздями, заливным судаком.
— Внучка-то не проснется от нашей песни? — спросил Яка.
— Ничего, — сказал Чернов. — Двое дверей, спит крепко. Ну давай, Марфушк, заводи.
Марфа заметно раскраснелась, спустила платок на шею, — седая вся, волосы жиденькие, как наклеенные, — кашлянула в кулачок. И запела тихо, грудным мягким голосом. Как Даша.
На улице дожжик ведром поливает,
Ведром поливает, землю прибивает.
Ой, люшеньки-люли, землю прибива-а-ет...
Последний стих, как припев, подхватили Яка с Черновым, дом загудел от согласных тучных басов, и из этого гуда, рокочущего, как раскатившаяся вдаль гроза, опять вылетело грудное, душевное:
Землю прибивает, брат сестру качает.
Брат сестру катает, еще величает.
Ой, люшеньки-люли, еще велича-а-ет.
В густо рокочущем своем гуде Яка увидел проступивший в голубой дымке далекий июньский день в лугах волжской поймы, юную Дашу, стройную, легкую, как Зоя, с граблями на плече и узелком в руке, увидел радостную, влюбленную ее улыбку. И себя увидел, с косой, обнаженного по пояс, коричнево загорелого, счастливого. Они только поженились тогда, всякий час тосковали друг без друга, а Даша приходила в луга поздно: сено по росе не сгребают, это тебе не косьба, да и по дому хлопот хватало.