Шрифт:
Рав настороженно прислушался к какому-то шуму за стеной:
– Но многие думают, что мы слишком строги. Знаете, что это? Демонстрация! Кое-кто из тех, кто живет сейчас в спокойствии и достатке, требуют прежней вседозволенности, приведшей к несчастью.
Бар Селла пожал плечами в искреннем недоумении.
– Не понимаю их. Мне, признаюсь, нужно самое насущное. Я однолюб, в нашем роду, известном еще в Толедо до Великого изгнания, говорят так: Один бог, одна вера, одна… женщина, – последнее Натан произнес почти беззвучно.
Незримая, она стояла между ними, не отталкивая, а сближая их, и Андрей внезапно и радостно осознал, почему: его собеседник не догадывался, что он украл не только икону, но и Юдит.
– Испания! – проговорил он и вдруг пришел в отличное расположение духа, а Натан наморщил лоб, не находя в своих словах ничего забавного.
– Знаете, – попытался объяснить Андрей. – Мой приятель, большой знаток литературы, читал мне стихи Гейне об одной испанской красавице. Она влюблена – как это? – в рыцаря, а тот непохож на других ее кавалеров – стройный, гордый, благородный. Он ведет ее в сад, шепчет сладкие речи, а она жалуется: комары кусают, милый, я их ненавижу, как евреев длинноносых. «Что нам комары, евреи! – успокаивает ее возлюбленный. – Будешь ли ты моей до гроба?» – «Я твоя, клянусь Христом, распятым злобными евреями».
По черным и как бы внезапно остекленевшим глазам Бар Селлы Андрей решил, что он вряд ли оценит превосходные строки поэта в его собственной трактовке.
– «Ну их, и Христа и евреев, – продолжает рыцарь и спрашивает: – А правдив ли твой обет пред Богом?» – «Милый, нет во мне обмана, как в моих жилах нет крови мавров и еврейской грязной крови!» – «Брось ты мавров и евреев, – обнимает ее тот. Они спускаются в таинственный грот и – как бы это полегче выразить… мит… мит…
Рав, невольно заражаясь терпким гейневским юмором, улыбался. Конечно, он знал это слово, но не хотел произнести вслух, и Андрею пришлось самому вспомнить его:
– Миталсим, как говорят на иврите. Потом донна просит: – «А теперь открой мне, кто ты?» – и рыцарь признается: – «Я, сеньора, сын бедного рабби из Сарагосы!»
Он исподволь глянул на Бар Селлу и увидел, что грудь его колышется от сдерживаемого смеха. Андрей засмеялся сам, и тут оба захохотали как мальчишки, которыми они еще недавно были, а полицейский, очнувшись от дремоты, вскочил и таращил глаза на этих двоих, очевидно, потерявших разум.
– Очень остроумно, – одобрил Натан, постепенно успокаиваясь. – Но мы отклонились от сути дела. Произошло недоразумение. Я объяснил бы это раньше, если бы беседа с вами не увлекла меня. Моя обязанность – курировать собственность чужих конфессий. Расследовать хищения – дело прокуратуры. – Он отодвинул от себя икону. – Странно, но это лицо почему-то кажется мне знакомым.
– Да, – брякнул Андрей, – нужно лишь представить вместо светлых волос и глаз – черные.
Он застыл в испуге, проклиная себя и надеясь, что останется непонятым. И ошибся. Бар Селла страшно побледнел, словно кожа его лишилась темного защитного пигмента, и сам он почувствовал себя беззащитным и слабым. Спокойный, прямой путь, ведущий его по жизни, и бесхитростная вера не подготовили его к тривиальной, пошлой житейской драме – предательству любимой женщины, о чем он узнал недавно от чужих людей, и сейчас – к встрече с ее любовником. Машинально перевел он взгляд к овальной нише, где стоял бронзовый семисвечник поразительной формы, напоминавший неопалимую купину. По преданию, его зажигали в последний раз в Толедо, но для Натана свет этот не угасал никогда, как и смысл древних надписей на стене, хотя сейчас в душе его звучали другие слова – о печали познания и бренности бытия.
Вдруг он сказал полицейскому:
– Вы можете идти. Я сделаю все, что нужно.
Эфиоп колебался, не понимая значения разыгравшейся перед ним сцены. Впрочем, возражать человеку, чье влияние далеко выходило за пределы его ведомства, он не стал и, кивнув, удалился.
– Вы тоже свободны, – проговорил Натан, не в силах повернуть к Андрею голову. – А икона будет передана в музей, где ей не причинят никакого зла.
Поразительно, но Андрей не очень удивился, может быть, оттого, что внезапно увидел его глазами Юдит. И все же процедил, сдерживая биение сердца:
– Мне не нужна ничья милость.
– Понимаю, игра в благородство, из которой каждый хочет выйти побежденным… Но наши ставки не равны: я хочу быть уверен, что мной не руководят личные мотивы, а вы просто боитесь уронить свое достоинство, hевель hавалим, как писал Экклезиаст, суета сует. – Бар Селла добавил пренебрежительно: – В конце концов, что такое еще один компромисс с самим собой для человека неверующего.
Тут же пожалев о своей несдержанности, он посоветовал твердо:
– Идите!
И Андрей пошел. А что ему оставалось делать? На пороге, не оглянувшись, сказал:
– Что ж, – ему не было ясно, почему он произнес следующую фразу, в порыве благодарности или чтобы взять реванш за унижение. – Это настоящий христианский поступок!
Сзади, как бы издалека, донесся к нему тихий голос:
– Лучшее, что есть в христианстве, родилось здесь и среди нас…
Глава четвертая
Первые дни и ночи – заговоренная, закруженная, заполненная Андреем – она не сомневалась, что ими овладел какой-то приступ безумия. Тоскуя по утерянной гордости и чистоте, Юдит вдруг замыкалась в себе, молчала, иногда плакала. Руки ее отталкивали Андрея, но потом вновь притягивали его, и ей было стыдно, что она не стыдится этого.