Шрифт:
– Готов!
Собственно, случайная встреча с Георгием Аполлинарьевичем и решила судьбу Андрея, когда он однажды зашел в институт к знакомой девушке. Маясь в ожидании конца занятий, Андрей заглянул в аудиторию и услышал зычный голос профессора, рассказывающего о том, как была поднята крышка с саркофага Тутанхамона и показалась его золотая маска. И потом, все последующие годы учебы, Андрей с трепетом ожидал этого зрелища – лекций Георгия Аполлинарьевича, где тот ошеломлял студентов какой-нибудь новой, совершенно фантастической теорией о разрушении Карфагена, грозно поносил ее противников, смешил всех каламбурами, ранил цифрами, ласкал стихами, не забывая посыпать пресный хлеб фактов экзотической солью фантазии, цитировал персов, греков и римлян, то кричал, то опускался до драматического шёпота, увлекаясь ассоциациями, оригинальными, красочными, но с единственным недостатком – отсутствием какой-либо связи с сегодняшней темой, – все это держало студентов в постоянном страхе потерять нить его рассуждений, о чем он обязательно спросит на экзамене, и они, впав в полную прострацию, надеялись только на то, что профессор, погрузившись в дебри философии, не сможет найти дорогу назад, однако Георгий Аполлинарьевич уже перед самым звонком окидывал их победным взглядом и плавно возвращался к своей начальной мысли, завершая ее какой-нибудь латинской пословицей…
– О чем же нам сейчас поговорить? – спросил профессор.
По невыносимому скрежету можно было понять, что он усаживается ближе к месту аварии.
– О любви, – предложила, естественно, Тина.
– Ну, это совершенно непостижимо, – возразил Саша.
– Верно, – согласился Владимир, – Лучше быстренько решить проблему попроще, которая называется – Бог!
– Отлично! – сказал Георгий Аполлинарьевич. – Попробую объяснить, что я думаю по этому поводу. Начну издалека… В моем белобрысом детстве мы с отцом увлекались игрой, придуманной им специально для меня. Нужно было закрыть глаза и представить себе, что ты летишь на Луну или на одну из планет. Тот, кто первым заявлял: я приземлился! – выигрывал. Но потом победитель был обязан рассказать, как проходило путешествие, с деталями, вычитанными, конечно, из книжек… Прошли годы, я возмужал и остепенился, то есть получил ученую степень, и вдруг меня поразил вопрос, а не было ли в моих детских полетах чего-то большего, чем фантазия? В самом деле, мысль, кроме ее умозрительной ценности, является физической частицей нашего мозга, энергией, которую можно объективно измерить, например, при энцефалограмме. Значит, человек, воображающий, что он опускается на далекое небесное тело, в каком-то смысле делает это реально, но в минимальную единицу времени и без сложной, дорогостоящей аппаратуры!
– Никогда не слышал ничего подобного! – сказал Саша Владимиру, толкнув его локтем в бок. Георгий Аполлинарьевич улыбался, не сомневаясь в искренности своих коллег.
– И тогда, – профессор, ободренный поддержкой, уже кричал на всю церковь, – я серьезно задумался о нашем мозге, его безграничных возможностях, о том, что он, ничтожный по величине, вмещает в себя всю Вселенную, им же открытую, и понял: да ведь это и есть тот, кого друиды искали в растениях, египтяне в животных, греки на Олимпе, евреи в неопалимой купине, а христиане на Голгофе – Бог! Именно он – и никто другой – выбил на скрижалях моей души: не убий, не укради, не прелюбодействуй!
Но мой бог, мой ум, мой разум никогда не велел мне заколоть собственного сына и истребить аборигенов земли Ханаанской!
Вы спросите: а как же он удостоил своим присутствием каждого из нас, таких слабых и жалких? Уверенно отвечу: так же, как и библейский Элоким появился в монотеистическом мире, то есть совершенно непознаваемым образом. Разве ортодоксальные верующие не удовлетворяются этим ответом?
Андрей был поражен, что, впрочем, случалось после каждого откровения профессора.
– Постепенно я стал делить людей на тех, в ком горит этот божественный огонь – разум, и остальных, чье имя легион, в которых он только тлеет и быстро гаснет, а вместе с ним ум, чувство и, по выражению Канта, нравственный закон в нас. Как печально думать, что никто из них, прожив, может быть, долгую жизнь, никогда вслед за Болконским не поразится мудрости высокого неба, не полюбит женщину, как Вертер, не заплачет над смертью человека, слушая финал Патетической.
– Замечательно сказано! – подмигнул Иван товарищам.
Профессор сиял:
– Мы словно живем в разных измерениях. Порой кажется, что стоит только найти нужную формулу, изменить какой-то код, и эти несчастные осознают трагическую, глубокую красоту жизни – ведь оба наших мира состоят из подобных частиц, но заряженных противоположно. И верно: те же линии, что бессмысленно покрывают полотна ультрамодерных художников, есть и у Пикассо, где они превращаются в геометрический ад с изломанными квадратами ужаса, острыми треугольниками отчаяния, пронзительными зигзагами боли. Из семи звуков, составляющих водуистскую какофонию рок-н-ролла, создана гениальная Лунная соната; почти то же слово, выражающее предел мечтаний мещанина – джакузи – было когда-то криком души потрясенного делом Дрейфуса Эмиля Золя – жакюз! – я обвиняю! – и чуть ли не та же проблема, которая волнует круглую, как мяч, голову футболиста: забить или не забить, стояла перед Гамлетом, мучительно раздумывающим о сущности бытия… Ну-с, Андрюша, согласны ли вы с моей концепцией Бога?
– Да! – откликнулся тот из своего подземелья.
– Прекрасно. Ubi concordia ibi Victoria!
Внезапно в церковь ворвался кто-то тяжелый и пыхтящий, и пол задрожал, будто от слоновьих шагов – сенькиных, сразу понял Андрей.
– Где? – в ужасе спросил он и через минуту уже спускался вниз, обвязанный канатом поперек толстого тела, внезапно застрял на половине пути, качаясь из стороны в сторону, как висельник, не дождавшийся помилования, но после хорошего русского ругательства поплыл дальше и уже держал Андрея в железных объятиях.
– Дурак! – выпалил он сердито, почти зло. – Как тебя угораздило? Почему ты всегда вдряпываешься в такие дела? – засыпал он Андрея вопросами, не давая никакой возможности ответить. – Ну-ка, что здесь? Да, нога словно в капкане. – Андрей охнул. – Будь мужчиной. – Сенька поднатужился и отодвинул балку. – Вот, она свобода, не говоря уже о равенстве и братстве! – провозгласил он и вдруг задрожал, а Андрей, изучив его за много лет, понял, что тот сдерживает слезы. – Я уже решил, что не застану тебя в живых, археолог чертов. Ты ведь мой единственный друг! – (Нет, я сволочь, снова подумал Андрей.) А Сенька продолжал: – Если ты уедешь, мне каюк. Не прижился я душой в Палестинах. Холодно мне в этой жаре, чуждо все, нелюбимо. Не знаю, что я представлял собой в России, но здесь все больше становлюсь мещанином. Да что говорить! – он перевязал Андрея, как раньше себя, и крикнул: – Вира!
Потом, когда они оба оказались наверху, Сенька, ощупывая его, процедил с усмешкой:
– Не стоило так волноваться. Но на всякий случай покажись врачу.
Каким-то отчаянным жестом он выхватил мобильный телефон:
– Я выезжаю, не упусти его, кретин! Это верные десять тысяч!
И убежал…
…С тех пор прошло два года, а сейчас, в номере Георгия Аполлинарьевича, было тихо и грустно оттого, что эта маленькая группа, ставшая на чужбине семьей, распадалась.
Кто-то постучал, дверь приоткрылась. Возникший в проеме низкорослый тщедушный парень жалобно глянул на профессора, который отмахнулся от него, как от прилипчивой мухи: