Шрифт:
И только теперь Моше понял, что предчувствие не обмануло его. Когда Юдит позвонила, чтобы сообщить о несчастии, он помолчал, опечаленный, потом спросил:
– Кто-нибудь там способен отпеть покойного?
Дочь не могла ответить ничего вразумительного, и у него вырвалось:
– Я приеду к вам!
Он сразу разволновался, еще не зная почему. Что-то в его мозгу, темное и насильственно задавленное, сопротивлялось этому решению. Однако, отступать было поздно.
– Еврей должен предстать перед Создателем ка-hалаха! – проговорил он, боязливо поглядывая вверх…
Раньше его отношения с Богом радовали Моше своей простотой и, как ему думалось, взаимной искренностью. Он делился с Ним ежедневными заботами, жаловался на ревматизм, на долгое отсутствие дождей, отчего осенняя одежда залеживалась в магазине, просил извинить небольшие грешки – завышение сорта кое-каких товаров, а также неспособность остановить свою руку, которая исподволь касалась груди молоденькой продавщицы.
Тот снисходительно слушал, обещал скорое похолодание, грозил в следующий раз строго наказать за обман и блуд, и в конце концов отпускал с миром, хотя оба помнили сказанное Коhелетом: «То, что было, то и будет».
Но однажды Моше с ужасом понял, что заблуждался – в ту ночь, когда «это случилось» и Орли, его девочка, погибла под обломками рухнувшей стены. Страшная беда постигла весь город, и все же Моше, привыкший к точному балансу, воспринял собственную долю в общем несчастии как несправедливо тяжелую.
– Почему? – ломал голову он, ища в прошлом малейшее прегрешение, скрытое им. Нет, ничего не утаено, ничего не забыто. Он советовался с мекубалем, и дряхлый беззубый горбун прошамкал в белую бороду:
– Может быть, твой грех – в излишней уверенности, с какой ты ожидаешь прощения, будто перед тобой налоговый чиновник, который за каждое признание обещает скидку. Вместо бессмысленных попыток постичь непостижимое, тебе следует благословить Имя уже за то, что твоя вторая дочь цела и невредима!..
Совершенно надломленный, вернулся Моше домой, и с этого времени Юдит стала заложницей его веры. Он, просто и естественно выражавший раньше свое религиозное чувство, начал лукавить, фанатично молиться, каясь в чем был и не был виноват, а небрежное перелистывание Танаха сменилось кропотливо-ученическим чтением каждой строчки. Однако чем больше проявлялось его рвение, тем острее ощущал Моше свое одиночество, потому что Тот, Кто неизменно приходил к нему на помощь, напоминал о себе лишь холодным и недобрым отсутствием.
Так шло время. День уступал место ночи, ночь – дню, отупляя однообразием и цинично уча примирению со всем, что приносил случай.
Но сейчас, на похоронах Сеньки, он узнал, что три тягучих, как сон, года не усыпили прежней боли. Память, запорошенная серой пылью повседневности, вдруг разверзлась, подобно этой зловещей, вырытой в земле яме, и там был не Сенька, а она, та, что когда-то умещалась вместе с сестренкой в его счастливых руках, два совершенных, сделанных из теплого золота существа, отличавшиеся только родинкой под левым соском Орли, но девочки быстро, слишком быстро подросли и, шурша одинаковыми платьицами, старались разыграть отца, который и без того путал их – и тогда, и потом, в страшную минуту он не знал, кто из них лежит, распростершись под грудой камней… Почему Ты это сделал? – внезапно закричал Моше, и хотя крик его не вырвался за пределы воспаленного мозга, сознание того, что он решился потребовать ответа, потрясло его, и он продолжал, освободившись, наконец, от постоянного страха. – Посмотри, молодые и невинные гибнут раньше старых и грешных, почему? – повторял он, задыхаясь, и все, что окружало его – звуки, запахи и сам воздух панически отступали прочь от этого кощунственного вопроса, пока всюду не установилась мертвая пустота, которую ничто не могло объяснить, кроме смутного, угрюмого подозрения. Еще секунда, и ему, может быть, открылась бы страшная догадка: ответа не будет, но не потому, что Тот, ожесточившись, отвернулся от него. Просто… нигде… ни на земле, ни в небе… ничего… ничего…
– Нет! – неимоверным усилием остановил себя Моше, как прерывают ночной кошмар, и прошептал, изнемогая:
– Я верю!
Потом оглянулся. Слава… Богу, никто не заметил его слабости. Рядом скорбно застыли мать Сеньки, Клара и Юдит с Андреем. Слабыми пальцами Моше поправил талит, открыл молитвенник.
– Эль, мале рахамим! – в тоске возвал к Нему Моше. – Шохен ба меромим…
– Что он сказал? – по-русски спросил какой-то мальчик, и мужчина, очевидно, отец, объяснил тихо:
– Бог, полный милосердия, обитающий в небесах…
– Нимца менуха нехона тахат кнафей ашехина ба маалей кдошим ве теорим, – просил Моше, и тот же мужской голос вторил ему шепотом:
– Дай отдохновение под сенью святого духа…
– Бэ ган эден тие менухато…
– В раю будет его покой…
– Вэ ицрор бэ црор ахаим эт нешимато…
– И свяжет жизнь с его душой…
– Амен! – бессильно закончил Моше и, почувствовав на себе любопытный взгляд мальчика, пробормотал:
– Теперь его душа там!
Он поднял руку и замер: вдали, среди голубого неба, в блеске солнечных лучей возникало и приближалось невероятное – сияющий город, который был центром этой земли тысячи лет назад и, должно быть, отраженный воздушными сферами, парил с тех пор в каком-то ином измерении, а сейчас проносился над головами людей, и все кричали, плакали, били себя в грудь, стараясь удержать в памяти этот белоснежный храм, вычурные золотые башни и надменные стены – Иерушалаим, их былую гордость и славу, растоптанную тогда и каждое столетие, и каждый год заново, и потрясенный Андрей тоже не мог удержать слез. Они не стали ему ближе, эти странные, непонятные люди, непостижимым образом втянувшие его в гибельный водоворот своей судьбы, но в их общем, внезапно вырвавшемся отчаянии была и его собственная боль от безвозвратной потери чего-то прекрасного, неповторимого – и вот он стоит среди них и плачет вместе с ними…
Потом это прошло – и минута единения, и острая печаль по умершему, чья короткая жизнь казалась теперь такой же призрачной, как древний город, уже исчезнувший в далеких облаках. Окончилось все яркое, высокое, что бывает сначала в трагедии, и начались ее будни, когда нужно пожимать вялые руки вдовы, безутешно утешать, говорить о том, что она должна теперь думать о дочке, и суеверно отводить взгляд, чтобы не замечать внезапную седину в ее еще недавно рыжих волосах и почерневшее лицо, которое было как у человека, ударенного молнией…