Шрифт:
Меня поражало, какую огромную помощь оказывало нам окрестное население. Местный хирург-ветеринар организовал регулярные поставки масла, хлеба, овощей и прочей еды. В самой деревне Харен жил некий Энгельтье, простой, маленький ростом, но мужественный человек. На лошади, запряженной в тележку, он объезжал фермеров, собирая продукты, а потом доставлял их в тюрьму. Раскалив плиту в нашей комнате, мы в большом горшке растапливали масло и добавляли его затем в еду заключенных. Благодаря этому они получали значительно больше, чем десять граммов жира в день, положенных по разнарядке, что было хорошо и само по себе, и для состояния духа. Также удавалось подкормить измученных, истощенных заключенных, прибывавших к нам из главной политической тюрьмы в Схевенингене. Немецкие врачи в нашей больничке появлялись редко, проявляя интерес к больному только тогда, когда термометр зашкаливало. Так что пациентам приходилось полагаться исключительно на нидерландских врачей.
Начальником тюрьмы был немец, служивший в гражданской полиции. Политика для него значила очень мало. Он всегда держался очень корректно и доверял нам до такой степени, что позволял одному из врачей еженедельно ездить на велосипеде в Хертогенбос за лекарствами. Конечно, после какой-нибудь из таких отлучек врач мог бы и не вернуться, но ни он, ни мы не желали этого, ведь от нашей помощи зависели заключенные.
В качестве последних заложников, оставшихся в тюрьме, мы пользовались особой привилегией — гулять в саду семинарии, а не только во внутреннем дворике. Летом 1943 года стояла прекрасная погода, и мы с радостью пользовались этой возможностью. Проходили мимо теннисного корта за забор из колючей проволоки до самой стены, за которой был неширокий канал. Это была внешняя граница территории. Если взобраться на стену, далеко был виден просторный брабантский ландшафт. Можно было даже вообразить себе, что ты свободен. На расстоянии, вдоль извилистых дорог, виднелись домики ферм. Пели птицы. Воистину, мы наслаждались этими прогулками, и, кроме того, они давали возможность размяться.
Однажды летним вечером, когда мы с доктором Стейнсом возвращались с такого променада, вдруг раздались выстрелы. Это было необычно. Мы переглянулись. Снова прогремели выстрелы, и на этот раз пули просвистели над самыми нашими головами. Я вдруг заметил поодаль человека с винтовкой и закричал ему:
— С какой стати вы в нас стреляете? Нам разрешено здесь гулять!
Стрельба всполошила других охранников, которые велели юному снайперу прекратить стрельбу. Позже выяснилось, что это был эсэсовец-нидерландец. Он начал стрелять в нас, будто бы решив, что мы пытаемся бежать, но, как я узнал потом, он не раз говорил своим приятелям:
— Ничего, вот увидите, этот Филипс еще у меня поплачет!
Вскоре после этого на моем левом бедре в результате инфекции образовался фурункул, причинявший нестерпимую боль и принудивший меня несколько недель провести в постели. Это было чрезвычайно неприятно. Однако я решил, что перетерплю эту противную, тянущую и рвущую боль, ничего со мной не станется. Во время приступов я говорил себе: «Больно, черт побери, да, больно. Ну и что? Переживешь!» Это замечательно действовало, да и наши врачи помогали, чем могли, хотя возможностей у них было немного, и, разумеется, пенициллина в Голландии еще не было. Когда фурункул зажил, образовалась дыра, в которую вошел бы и мандарин!
Как раз тогда, когда я смог выходить снова, жизнь нашей маленькой медкоманды резко оборвалась. Причиной тому послужил «прокол» в секретной системе оповещения. Дело в том, что немецкие следователи всеми средствами пытались принудить заключенных к признанию. Кроме того, им нужны были имена, имена и еще раз имена. При таких условиях ничего удивительного, что некоторые люди эти имена называли. И, следовательно, было насущно необходимо предупредить тех, чьи имена прозвучали, о грозящей им опасности. Между заключенными существовало соглашение, Что тот, кто не выдержал допроса, должен сообщить об этом в подполье. Из Харена эта информация выбиралась довольно извилистым путем. Имена писались на обрывках бумаги, которую выметали уборщики из заключенных. Эти обрывки доставлялись в нашу больничку — частенько их незаметно засовывали в карман халата врача. Я обычно прятал их под матрацем, а Стейнс, выезжая в свой регулярный поход за лекарствами и прочими медпринадлежностями, выносил их с собой. Так эта информация попадала к участникам Сопротивления, которые делали все остальное. Несколько раз такие сведения выносила и Сильвия.
Помимо этой, существовала еще одна система оповещения. Как я уже говорил, в нашей тюрьме сидели несколько жертв операции «Английская игра». Мы понимали, что многие из них будут расстреляны. И вот если из них кто-то заболевал — что случалось нередко, — анализ крови заболевшего отсылался в университетскую клинику в Утрехте. Пробирки с кровью запечатывались пластырем. То, каким образом был приклеен пластырь, означало, что кровь принадлежит человеку, которому грозит опасность. В этом случае в лабораторном заключении неизменно говорилось: «Пациент болен столь серьезно, что перемещению не подлежит». Таким образом, на некоторое время перевод в утрехтскую тюрьму откладывался.
Мы работали слаженно, и было важно, чтобы наша медкоманда оставалась единым целым. Но в один несчастный день подметальщика, который нес такую крамольную бумажку доктору Стейнсу, перехватили. А у Стейнса как раз был день рожденья, и его жена принесла жареного цыпленка, которым мы все угощались. Все знали, какие могут быть последствия, но никто не подал и виду. Вечером Стейнса позвали к телефону, он вышел и не вернулся. За нашей стеной находился склад, где хранились одеяла. Если заключенные прибывали ночью, одеяла брали оттуда. Через стенку мы услышали там возню. Значит, понадобились одеяла. Наверное, для Хела Стейнса! В ту ночь мы не сомкнули глаз. Терзала мысль, что завтра нас тоже начнут допрашивать. Все записочки, которые у нас еще оставались для передачи, мы уничтожили.
Наутро к нам ворвался комендант. Он был в ярости. Он полностью доверял Стейнсу, а тот его так подвел! Чувствуя себя обманутым, он объявил, что при первой же возможности нас переведут в лагерь в Сент-Михельгестель.
Мы перевели дыхание: просто гора с плеч упала. Для нас все оборачивалось вроде бы не так уж страшно. Но что станется с Хелом Стейнсом? А кроме того, нельзя было не думать, что будет с заключенными, которые останутся без медицинской и прочей помощи.
Меня грызла еще одна забота. Я сильно подозревал, что один из моих близких друзей по Делфту, Дик ван Дрил Вагенинген, тоже оказался в нашей тюрьме. Перед войной он был управляющим отделения Королевского общества воздушных перевозок в Роттердаме. Наша дружба уходила корнями еще в те времена, когда мы отдыхали в христианских студенческих лагерях, да и в Делфте он был одним из самых близких мне людей. Однажды, когда мы катались на лыжах, он сказал: