Шрифт:
«В наше время, — говорит Нардоне, — рабочий человек уже не думает о том, чтобы побольше оставить семье. Наоборот, уругвайский рабочий главным образом задается вопросом, уйти ему в тридцать семь лет с частичной пенсией или в пятьдесят с полным экономическим обеспечением. Сеньоры, мы не хотим, да и не можем, стать южноамериканской Швейцарией или Швецией. Мы не можем содержать государство всеобщего благосостояния, которое поощряет безделье».
Ему аплодируют, и аплодируют еще больше, когда он противопоставляет ленивым, коррумпированным монтевидейским чиновникам работящих, почтенных, добродетельных пастухов и простых крестьян, работающих в пампасах, подлинных руралистов. Я, конечно, весь год слышал в столице о том, как земельная аристократия бессовестно эксплуатирует сельскохозяйственных рабочих. Поэтому политическая часть вечера ввергает меня в депрессию. Я вынужден снова признать свое полное невежество в этих вопросах и даже спросить себя, зачем я поступил в Фирму и отдал ей столько времени — теперь уже больше трех лет, — ведь политика ничуть меня не интересует: я знаю, что США, несмотря на все свои ошибки, по-прежнему являются моделью управления для всех других стран, а больше мне ничего и не требуется знать.
Нардоне словно передались мои мысли: он закончил славицей великой северной державе, основанной и существующей благодаря индивидуальной инициативе. Ему, конечно, снова аплодировали, но, думаю, не столько из любви к США, сколько за хорошие манеры и за внимание, оказанное иностранным гостям дона Хайме Карбахаля. После чего Нардоне, указав на Ханта, добавил: «Этот выдающийся представитель наших северных друзей не раз своими высказываниями углублял мое понимание. Мой друг и коллега-наездник сеньор Ховард Хант».
«Оле!» — воскликнули присутствующие.
За этим последовал бильярд, снукер и сон. Я бы мог воспользоваться случаем и поговорить с Нардоне или с Хантом о Либертад, но не решился — собственно, эта мысль не давала мне покоя весь уик-энд. Любопытство подталкивает меня помочь ей, осторожность запрещает это делать. Сейчас утро, и мы возвращаемся в город.
По пути назад я корю себя за то, что веду в Уругвае слишком уединенный образ жизни, но ведь я сам того хочу. За исключением игры в поло, я не получил удовольствия от пребывания на estancia. Каждодневное посещение пампасов мне бы наскучило. О, были, конечно, мирные пейзажи с рощами, вокруг которых вьется ручей и где солнце бледным золотом заливает высокую траву, но я вспоминаю и деревни, через которые мы проезжали, — бедные хижины с крышами, где при каждом сильном порыве ветра листы жести хлопают, как оторвавшиеся ставни. А в пампасах чаще всего дует ветер, именуемый la bruja (ведьма), и я бы рехнулся, если бы мне пришлось там жить.
Киттредж, надеюсь, это письмо вас удовлетворит. В пампасах, слушая завывания брухи, я думал, как вы там, не в беде ли или опасности, а может быть, как я, просто страдаете от того, что не все ладно на душе.
С приветом и любовью
Гарри.
P.S. По пути назад Дороти опять заснула, и на этот раз я заговорил о Либертад. Когда я упомянул, что она подружка Пеонеса, Хант заинтересовался.
«Как вы с ней познакомились?» — спросил он.
Я наспех сочинил довольно правдоподобную историю о том, что был представлен ей в «Эль Агиле» нашим журналистом ЛА/КОНИКОМ.
«Предупреждаю вас, — сказал я, — она жаждет, чтоб ее представили Бенито Нардоне».
«Просьбу об этом она может подать в департамент пустых грез, — с ходу парировал Хант и, помолчав, постучал мне по руке. — По здравом размышлении мне нравится идея посмотреть на нее. Она может кое-что нам дать по Фиделю Кастро. Как он, так сказать, ведет себя in camera[129]».
Мы решили сделать это за обедом во вторник в маленьком ресторанчике по выбору Ханта в конце бульвара Италии. Киттредж, я знал, как будет выглядеть этот ресторанчик, прежде чем увидел его: достаточно невзрачное место, и потому Хант не встретит там никого из своих светских знакомых. Так или иначе, мы назначили встречу на другой день, на вторник прошлой недели. Я решил быть последним из расточителей и написать вам завтра вечером еще одно многолитровое письмо.
29
16 апреля 1958 года
Дорогая моя Киттредж!
Обед начался самым неожиданным образом, хотя я мог это предвидеть. Либертад явилась не одна, как было условлено с Шеви, наоборот, она вошла в ресторан в сопровождении самого сеньора Фуэртеса.
Поскольку Хант до той минуты никогда не встречался со звездой нашей агентуры ЛА/ВРОВИШНЕЙ (ибо, по счастью, не было такой критической ситуации, которая требовала бы их свести), могу вам сказать — я пережил пренеприятный момент. Хотя Хант, казалось, принял Шеви за того, кем выдала его Либертад («Мой друг и переводчик доктор Энрике Сааведра Моралес»), я не переставал твердить себе: «Перестань кипеть. Перестань кипеть. Остынь!»
А Либертад сияла. Пожалуй, Хант даже чуточку смягчился — такой жар исходил от нее.
«Сеньорита, — сказал он, мобилизовав все свое знание испанского, — я восторгаюсь вашим языком и предпочту говорить на нем, хотя, быть может, это и неблагоразумно. — Она рассмеялась, поощряя его. — Быть может, мои познания в языке избавят нас от переводчика, хотя я рад вашему другу, доктору Сааведре. Могу я спросить, — обратился он к Шеви, — вы не родственник дона Хайме Сааведра Карбахаля?»
«Дальний, — ответил Шеви. — Я даже не знаю, признает ли он нашу бедную ветвь семьи».
У меня было такое ощущение, будто я нахожусь в тяжело нагруженном самолете, который, подойдя к концу взлетной полосы, сумел все-таки подняться в воздух.
Мы сделали заказ. Ресторанчик оказался таким, как я и предполагал, — дешевым и средненьким по качеству еды. Меню было ограниченное, салфетки, хотя и не желтые, давно сказали белому цвету «прости», за столиками сидели лишь двое-трое бизнесменов в одном конце зала и две дамы среднего возраста и скромного достатка в другом, а у официанта был такой вид, точно он погряз в долгах и завален старыми лотерейными билетами, — да, Хант выбрал такое место, где наша неправомерная встреча, да и вообще любая, пройдет незамеченной.