Шрифт:
Во всяком случае, ты понял, общаясь с Шеви, и с Либертад, и с Варховым, и с Женей, сколько похоти таится в нашем лоне (мне нравится это слово!). Я обнаружила, какая я, по сути, жесткая. Один человек, один из наших подопытных, погиб в Парагвае, и мне — правда, это произошло не по моей вине: я проводила сопутствующие опыты — не стало тошно, а ведь я должна была бы что-то почувствовать. Мы все-таки живем морально в крайне ограниченных рамках. Стремясь победить противника, мы сами творим зло, и у меня такое чувство, что я тоже этим занимаюсь. Только это мне ничем не компенсируется. Наш эксперимент провалился. Погубила ли я свою душу?
Ответ выглядит довольно любопытно. Как я уже говорила, я чувствую, что постарела на десять лет и совершенно выхолощена. Поэтому, вернувшись в Джорджтаун, я немедленно решила принять определенные меры. Поскольку я повела смелую игру и она дала отрицательные и неприятные результаты, патина провала может навсегда лечь тенью на мою карьеру.
Соответственно я приняла два решения. Я пошла к Аллену Даллесу и попросила откомандировать меня. Хочу попытаться написать главный труд моей жизни — про Альфу и Омегу. Он дал мне — по-моему, не без облегчения — свое благословение, и я отбыла в Мэн, где буду работать весь год, и, по всей вероятности, ближайшие годы тоже. Чего бы это ни стоило, говорили мы в Парагвае, делая свое омерзительное дело.
Таково мое первое решение. А второе: я решила перестать в мыслях жить с тобой. Я подразумеваю под этим, что переписка прекращается. Затем, хоть мне и очень хотелось сохранить твои письма, я решила, что это слишком опасно. Если Хью когда-либо их обнаружит, моя жизнь будет разбита. (Поскольку я повинна в том, что разбита жизнь по крайней мере одного латиноамериканца, на меня ведь может пасть страшная расплата.) А кроме того, у меня появилась, как у алкоголика, привычка получать твои письма. Ответ один: действовать не раздумывая. Все твои письма пойдут в бумагорезку.
Когда же дошло до дела, я не смогла уничтожить все, чем ты меня одарил. Тогда я воспользовалась своим служебным оборудованием (на котором я теперь набила руку), сняла на микропленку весь плод ума, души и нюха Гарри Хаббарда для Уругвая и для себя и положила пакет в твой новый ящик. А затем измельчила всю толстую пачку — почти целую картонку — писем, присланных тобой за последние двадцать месяцев на почтовой бумаге, купленной в десятицентовке. После этого мне стало так паршиво, что я повела себя крайне необычно — отправилась после работы в бар, села у стойки, дрожа от сознания, что сижу в публичном месте (все еще сказывается студентка Рэдклиффа), и опрокинула две порции чистого бурбона, потом поднялась и вышла, удивляясь, что никто ко мне не пристал, приехала домой и объяснила присутствие виски в дыхании тем, что выдался чертовски тяжелый день. Когда я попыталась поцеловать Кристофера, он заплакал.
Ну вот. Я чертовски серьезна в своем решении, Гарри. Больше мы не переписываемся и не общаемся, и я не стану встречаться с тобой, когда твоя командировка кончится и ты вернешься в Вашингтон. Молись, чтобы я хорошо поработала в Мэне. Интуиция не подсказывает мне, как долго мы продержимся друг без друга. Чувствую, что не один год. Может быть, мы никогда не увидимся больше. Я не отказалась бы от тебя, если бы не полюбила. Пожалуйста, поверь мне. Я должна держаться данного обета. Несмотря ни на что, я верю, что Господь истекает кровью, когда мы нарушаем наши клятвы.
Люблю тебя.
Прощай, дорогой мой человек.
35
Это было последнее письмо, которое я получил от Киттредж в Уругвае. Многие месяцы я буду просыпаться с неприятным чувством, с каким просыпаются люди, перенесшие беду и не сразу осознающие, что же случилось. Они знают лишь, что кого-то больше нет. А потом память все проясняет, как при виде палача, появившегося в дверях.
Киттредж сказала, что любит меня. От этого становилось еще хуже. Я оплакивал бы ее не меньше, будь она моей невестой. Работа мне приелась. Переписка с Киттредж позволяла думать, что наша резидентура в далекой стране делает какую-то частицу мировой истории. А сейчас это стала просто резидентура в далекой стране. Лишившись аудитории, я стал даже как-то меньше понимать. Каждое маленькое событие уже не имело своего места в разворачивающемся сценарии. В отчаянии я принялся писать дневник, но это тоже было просто регистрацией событий, и я бросил этим заниматься.
Пытаясь выбраться из подавленного состояния, я использовал накопившийся отпуск и поехал в Буэнос-Айрес и в Рио. Я шагал без устали по оживленным городам и пил в элегантных коктейль-барах и за высокими, сбитыми из досок столами в дымных, парных забегаловках. Я путешествовал как призрак — без столкновений и встреч. Посещал знаменитые публичные дома. И впервые почувствовал отвращение к мужчинам на губах проституток. Вернувшись в Монтевидео, я отправился вверх по побережью в Пунта-дель-Эсте и попытался играть, но обнаружил, что я слишком большой скопидом. Все мне приелось, хотя я и не мог бы с уверенностью сказать, что это так. Я даже провел ночь с Салли.
Шерман Порринджер и Барри Кирнс закончили свою работу в Уругвае и возвращались в Вашингтон за новым назначением. Начались прощальные вечеринки. На одной из последних, за четыре дня до отъезда Порринджеров, Салли сказала мне:
— Я хочу заехать к тебе.
— В предстоящие годы?
— Завтра вечером, в семь.
Она родила мальчика, который — хвала Всевышнему! — был как две капли воды похож на Шермана.
— Да, — сказала она, — что было, то было, и я хочу видеть тебя. Тряхнем стариной. — Она обожала клише.