Шрифт:
XIV
Левко просыпается, раскрывает глаза и сразу холодеет — Настечки возле него нет. В тишине его сердечко стучит и разносит страх по всему тельцу. Мальчик поднимает голову к окну — там на подоконнике стоят в горшочках герани, а проказник месяц опрокинул окно прямо на разостланный на полу мешок, и на нем тоже чернеют тени цветов. Левко боится смотреть на месяц, а то станешь лунатиком и в лунные ночи будешь без памяти ходить по селу, даже по крыше колокольни можешь безопасно разгуливать, только если крикнет кто, проснешься и разобьешься о землю.
От Левка отлетают остатки сна, и перед ним мелькает столько видений, сколько глазами никогда сразу не охватить. Но между далекими колокольнями, полями, лугами и месяцем носится страх; ведь совсем неизвестно, что притаилось у дверей, на печи, под столом и под лавками. Того и гляди, затанцует дежка с водою или выскочит лохматый домовой из горшка.
«Да ведь третьи петухи давно уже пропели!» — обрадовавшись, мальчуган взглядывает на месяц, на который нельзя глядеть. Вокруг месяца лисьим мехом золотится неширокое кольцо — на дождь показывает. А почему же сверчок поет на вёдро? От примет, которые Левко ежедневно слышит от старших, мальчик переходит к мечтам. Сперва у него вырастают крылья, и он летит над своим селом, а на него с изумлением и завистью смотрит вся детвора, все, кто собирает на лугу щавель или пасет стаи серых гусей. Гусак Разбойник вытягивает к нему змеиную голову и не шипит, а только хлопает крыльями. Куда тебе, гусачище, до Левка! Тебе выше вербочек не взлететь, а Левко летит под самое облако, где живут радуга, молния и гром…
Грома и молнии он боится, а радугу любит — она представляется ему девушкой, которая убрала свой венок разноцветными лентами, словно невеста. И весна тоже кажется ему девушкой, только радуга живет на облаке, а весна ходит по земле, ее можно увидать на лугу, когда там вербы распускаются, или в поле у родничка, когда она воду набирает, либо на реке, когда она едет на серебряном челноке, правит золотым весельцем. Он уже не раз бегал с Настечкой и на реку, и на луга, и в поле встречать весну. Но так по-настоящему и не видел ее. Пока он смотрит в одну сторону, Настечка тычет пальцем в другую: «Вон, вон пошла!»
Глянет он на легкую прозелень густого ивняка, увидит, что там в зеленом оконце кто-то всколыхнул молодые ветки и скрылся. И так досадно мальчику, что не увидел весны, прямо плакать хочется. А Настечка уже дергает его за рукав, показывает большими глазами на купу верб, которая то распрямляется, то гнется под ветром.
— Вон, вон промелькнула! В зеленой юбочке и в венке… Неужто не заметил? Вот раззява!
Но он снова не видел ни зеленой юбочки, ни венка. Брат и сестра бегут по следам весны, из-под ног солнечными брызгами разлетается вода, отскакивают лощеные головки желтой калюжницы, взлетают тонконогие голубенькие, как клочки неба, трясогузки. А весны все нет. Пробегут еще немного — и вдруг Настечка остановится и снова кивает головой, показывает пальцем.
— Вот, кажется, возле озерка пробежала, в камышах.
Они мчатся к круглому, как мисочка, озерку. Вокруг него, над самой водой, взялись за руки кудрявенькие кусты ивняка и взапуски, как дети, ведут свой зеленый хоровод. А у самого берега, выставив из воды гладкую голову, плывет толстый, словно крученый, уж.
Дети от неожиданности приседают, со страхом смотрят на два противных желтых пятнышка на его голове, на бесшумную зыбь за хвостом ужа.
Недалеко от них уж высунулся из воды, покрутил головой и выполз на ветку. Под его тяжестью она, бедная, опустилась к самой воде, забилась, вся дрожа, а он, изгибаясь, пополз по ней к стволу деревца. И вдруг дети видят, что он подбирается к маленькому гнездышку.
— Ой, соловьиное гнездышко! — кричит Настечка и оглядывается вокруг.
Сразу осмелев, дети бегут за палками. Уж только потянулся к соловьятам, как Настечка и Левко ткнули в него с двух сторон палками. Уж отпустил ветку — и бултых в озерко! Разъяренная девочка сгоряча бьет его еще раз, уже в воде, а потом вдруг плачет.
— Какой противный, мерзкий — соловьиных птенцов хотел съесть!
— А мы ему хорошо всыпали, до новых веников запомнит! — утешает ее Левко.
Но Настечка еще долго-долго не успокаивается: она напоминает братишке, что всю родню их матери на улице звали соловьями; мама не раз, лаская, называла их соловьятами, говорила, что они будут петь, как дедушка, к которому даже из какого-то большого города приезжали ученые люди и он им пел жалостные песни, а веселых не хотел. Дедушка теперь уже не поет, а только кашляет, смеется и утирает веселые слезы, когда Настечка танцует и распевает перед ним:
Ой, найму coбі цимбали, Щоби ніженьки дримбали, Гех! Щоби нiженьки дримбали, Дрібушечки вибивали, Гех!— До чертиков ловко у нее получается! — хвалит дед внучку своей сестре, бабке Олене. — А «гех» она сама для пляски выдумала. Телом пляску понимает!
Но бабку не радуют ни песни, ни выдумки в пляске. Она корит и деда и внучку:
— Что старый, что малый — один толк, один грех.
Песни она признает только церковные, а от дедовых песен и трубки всегда пахнет грехом.
Пока Левко все это вспоминает и мечтает на будущий год непременно встретить наконец весну, за соседскими огородами начинается рассвет. Синева, словно вешние воды, обступает овин Карпца, а из-за него, как заспанные гуси, показываются белые облачка. Под окном истекают росой пышные георгины, принесенные отцом с господского двора. В глубине расцветших головок еще таится темь, а кончики лепестков то алеют, как кровь, то горят, как солнце. Светлеет и в хате. Левко видит уже, что на лежанке спит Настечка, а с полатей свисают большие ноги отца.