Шрифт:
Все кричат: «Япон, Япон, Япончик» (потому что я чуть косенький). А я – хриплым специальным голосом – повторяю бессмысленно:
– Япон… Япон…
– Наш Япон наводит шмон.
Совсем счастливый, я хохочу над шуткой Толика.
– Любишь дядьку Тольку?
Я безудержно и гордо сияю.
Но Толик – он уже не видит и не слышит меня; глаза его, только что словно из белого никеля, затягивает алкогольная пенка. Он с трудом встает, мгновение задерживается на полусогнутых – и, не говоря более ни слова, покидает нас; уходит с несомненною, заранее означенною целью, даже с некоторою суетливою деловитостью. Рынок заканчивается, и в это время Толику обыкновенно находится что выпить.
Толика Правотурова убили в N-ом отделении милиции зимой 1959 года. Начали для шутки делать ему пятый угол – под Новый год, скучно – и забили. Труп отдали в мединститут на кафедру анатомии, так как никто больше им не заинтересовался.
2. Феся
На свой день рождения Феся принес во двор пять бухт ветчинно-рубленой колбасы; а следом за ним – Мироха, притворно изгибаясь, волок на горбу огромный, словно от телевизора «Рубин», но легкий ящик с «хрустящими хлебцами» – только те появились; а иной ящик был с рафинадом в синем – не помню, кто его тягал, и не знаю, что за магазин они наказали.
Когда подавили, прыгая с разгону, все «хрустящие хлебцы» – чтоб убедиться, хрустят ли? – хрустели, бляди, – то приговорили Вовку Быстрамовича – он сновал возле пищи, развлекал медленно хмыкающий разговор словами: «сахарок, сахарок», – приговорили его съесть три пачки – раз просит; не съел, и его зашвыряли тем рафинадом до крови.
Но труднее понять, отчего Феся ненавидел, если марки собирают.
Нынче – зловонным культурным мозгом в бурых никотиновых выщербинах – я запросто придумаю ему социальную психологию: мол, яркое, цветное, изящное, не само по себе ценное, но по договоренности одного фуцана с другим, все зубчики должны оставаться неповрежденными, Гваделупа да Испанская Сахара – эту последнюю произносили с ударением на конечное «а», – но нет! То моя ненависть, не Фесина; и попробуй теперь разделить их – не разделишь! – тем более что я-то сам никогда ничего не собирал.
У ступени, ведшей в марочный магазин «Ноты», примолкло, заметушилось, попыталось рассредоточиться, чтоб там не быть, и Феся назначал кому-либо:
– Дай кляссер.
Рывками вздувались Фесины глаза, уменьшая и без того крохотное личико, подпертое пышно выпростанным из-под едва приподнятого платного воротника шарфом с односторонним фланелевым начесом в три краски поперек – грузины их делали; он выскребал из кляссера ногтями не только марки, но и прозрачные кармашки-перемычки, тоже и бумагу, выстилающую складень, палил скомканное над урной, беря спички у коллекционеров, так как сам не курил, а иногда жег марки поштучно, прочитывая на некоторых крупный шрифт: «У-Сэ Постаге, Корреос».
…Мы бежали, заскользаясь от скорости по настовым бугоркам: был март, и прогрессивная женщина о семи головах – рабочей, крестьянской, инженерно-технической, научно-медицинской, русской, украинской и азиатской – вздымалась над оградой ДК ХЭМЗ. В Фесины ворота был полувтянут кузовом воронок. Мы проникли во двор через сквозной подъезд – и сразу услышали, как Феся отвечает на некое предложение:
– Вот счас обуюсь, шнурки поглажу – и выйду к тебе.
Голос его был репродукторно гулок, потому что Феся сидел в трусах и в татуировке на подоконнике своей комнаты по четвертому этажу, свесив голые ноги; а как двор его был колодцем, то порождал эхо.
Внизу, расставив сапоги, покачивался капитан Квакуша – шинель наезжала ему на закаблучья.
– Ты, Фесенко, не ходи по крыше, не гуди в трубу. Все уже с тобой, понял? – Месяц март проникал Фесин двор-колодец наискось: уринную слизь его черных кирпичей, чешуйчатую ржу его кранов и патрубков; и капитан Квакуша – начальник второго отделения милиции – был пьян жирной горячей водкой, что норовила выхлестнуться из него по всем каналам – только толкни.
– Ложись – обосцу!! – внезапно гаркнул Феся, и соседи, там и сям растыканные по двору, заулыбались, задвигались, а Фесина мать, возникнув неведомо откуда, запрыгала под окном, роняя чулки:
– Ой-та не нада, Юрочка, ой та не нада хулиганить, сыночек родной, ой-та они ж убьют тебя в подрайоне, ой-та не нада!..
– Довел мать, бандитина, до состояния? – спросил Квакуша. – Ничего, от скоро опергруппа приедет, ты у их ухами посцышь.
Фесина мать вновь подпрыгнула и упала перед капитаном, стукнувшись коленами о край канализационного люка.
– Ой-та не нада, товарищ милиционер, ой-та не нада, ради Христа, та он же стрелять начнет, та у него ж тама о-такое лежит… Юрочка, выйди, сыночек, от же товарищ милиционер говорит, что ничего…
– А ты молчи, проститутка. – Свет лежал на сплющенных дрянной обувью Фесиных пятках, давая возможность видеть грязцу между темно-розовыми грибоподобными пальцами. – Капитан, подставь фуражку, пока не обоссу – не выйду.
– Та Юрочка, та сыночек, та хочешь пописять – писяй на мене, ото когда маленький был, так всегда я мокрая ходила… – и она как-то всхохотнула, опять же прыжком, загородив Квакушу, заняла место, куда должна была бы слиться моча.
– Дешевизна блядская, – плюнул на нее Феся и вобрался внутрь. Спустя мгновение из окна с посвистом вылетел тяжкий наган; ляпнулся в лужу. Капитан Квакуша, опасаясь нагнуться, лишь пододвинулся в ту сторону.