Шрифт:
Капитан приказал помощнику альгвасила всыпать мне полсотни плетей, но за меня заступился хозяин и уговорил на первый раз простить; однако меня предупредили, что ежели попадусь вторично, то расплачусь за оба раза. С той поры я жил в вечной тревоге и страхе — теперь уже не из-за прошлого, а из-за будущего, ибо понимал, что тот, кто учинил мне такую пакость, на этом не остановится. Опасаясь худшей беды, я богом заклинал кабальеро уволить меня от должности, передать другому вверенное мне добро и приковать меня снова к скамье. Тогда решили, что я хочу вернуться к надсмотрщику, прежнему моему хозяину. Чем больше я просил, тем суровей мне говорили, что ежели я так упрям, то хочу или не хочу, а останусь у кабальеро до конца дней своих.
«Горькая моя доля, — думал я, — что мне делать, как уберечься от недруга!» Я старался, как мог, ночи не спал, дрожал над каждой мелочью, но все было тщетно. Близился час моего вознесения, а чтобы подняться, надо сперва упасть.
Однажды вечером явился с берега мой хозяин, и я, как обычно, вышел встретить его на сходни. Подав руку, помог ему взойти на галеру, взял у него плащ, шляпу, шпагу и принес домашнее платье и монтеру из зеленого дамаска, которые всегда держал наготове. А выходной его наряд снес вниз и положил каждую вещь на место.
Ночью кто-то сбросил шляпу кабальеро с гвоздя, на котором она висела, и похитил дорогую ленту с золотом. Ума не приложу, как и когда это сделали, — не иначе как вору помог сам дьявол. Найдя утром шляпу на полу, без ленты, я обмер от ужаса. Поиски ни к чему не привели, ленты словно не бывало.
Доложил я об этом хозяину, а он говорит:
— Что ты вор, я давно знаю и вижу тебя насквозь. Но больше меня не проведешь, а без ленты и на глаза не являйся. Думаешь, я забыл о серебряном блюде и не замечаю, как ты, неблагодарный, увиливаешь с тех пор от службы? Так не бывать по-твоему, хоть ты лопни! Прикажу сечь тебя каждый божий день, но знай, другого хозяина у тебя на галере не будет. Да если бы не я, с тебя, негодяя, всю шкуру бы содрали за твои плутни и наглость. Хотел я, чтоб было по-хорошему, но, видно, добром тебя не исправить, ты навсегда останешься Гусманом де Альфараче — этим все сказано.
Как описать тебе безмерную скорбь мою при столь незаслуженном обвинении! Ничего не сказал я в ответ, не нашлось у меня слов, впрочем, Священному писанию в моих устах поверили бы не больше, чем Магомету.
Итак, я смолчал: чем произносить бесполезные слова, лучше прикусить язык и сердцем высказать их господу; возблагодарив его в душе, я молил не покинуть меня, так как против него я уже не грешу. И поистине к тому времени я настолько переменился, что скорее дал бы разрезать себя на куски, нежели совершил бы самый ничтожный проступок.
После долгих и тщетных розысков ленты капитан приказал помощнику альгвасила бить меня, пока не сознаюсь. Принялись тут за меня палачи. На их стороне была сила, мне оставалось лишь терпеть. Они требовали признания в том, чего я и знать не знал. Я же в душе припоминал прежние грехи и молил небеса присовокупить мои муки и кровавые раны от жестокого бичевания к невинной крови, пролитой за меня Христом, и даровать за нее спасение душе моей, ибо в живых остаться уже не чаял.
Меня чуть не засекли до смерти; кабальеро полагал, что я, закоснев в упорстве, более ожесточился сердцем, нежели он, приказывая избивать меня. Но, сжалившись над моими муками, он все же прекратил истязания. Мне натерли тело солью и уксусом, что было не меньшей пыткой.
Капитан настаивал, чтобы меня отхлестали еще по животу.
— Ваша милость, — сказал он моему хозяину, — плохо знает этих мошенников; они, как лисы, прикидываются издыхающими, а только отпустишь, скачут, как жеребцы; за один реал дадут шкуру с себя содрать. Пусть этот пес знает, что придется ему распрощаться либо с лентой, либо с жизнью.
Он приказал отвести меня в каморку. Изверги и там не оставляли меня в покое, осыпая бранью и требуя вернуть украденное — все равно, мол, умру под плетьми и не попользуюсь. Но никто не может дать то, чего не имеет; исполнить их требование было не в моей власти. Тогда-то я понял, что значит быть каторжником; если прежде со мной были любезны и приветливы, то лишь ради моих шуток и острот, а не из любви ко мне. Более всего страдал я в эти горькие минуты не от телесной боли и не от обиды за навет, но от сознания, что все почитают меня достойным кары и никто не жалеет.
Через несколько дней после порки ко мне снова пристали, чтобы отдал ленту, и так как сделать этого я не мог, меня, слабого, истерзанного, выволокли из каморки, подвесили за руки и долго так держали. Ужасная пытка! Я думал тут и помру. Сердце почти перестало биться, я задыхался, тогда меня отвязали, но не для передышки, а для новых истязании. Как советовал капитан, меня принялись стегать по животу, да так зверски, словно я совершил тягчайшее злодеяние. Собирались засечь насмерть, но капитан раздумал, чтобы не пришлось платить за меня королю, и почел за лучшее примириться с пропажей ленты.
Он распорядился прекратить пытку и отвести меня в мою каморку для излечения. Когда же я немного поправился, мои мучители решили, что наказан я недостаточно, ибо только вконец испорченный человек мог пойти на столь жестокие муки ради корысти. Надсмотрщику было велено не давать мне спуску и карать за малейший проступок, как за тяжкое преступление. В угоду капитану он истязал меня с неслыханной жестокостью; не сплю в положенные часы — бьют, усну — опять бьют. Продам паек, меня и тут стегают; до того стал я ненавистен, что не терпелось им сжить меня со свету.