Шрифт:
«Любезный сеньор! Обвиняя меня в неблагодарности, вы несправедливы, хотя сами того не знаете. Мы не можем забыть то, что истинно любим, и потому вы ошибаетесь, полагая, что я вас забыла. Поскольку же я признаю себя в долгу перед вами, признайте и вы, что я ни в чем не повинна. И если я до сих пор не вознаградила вашу преданность, то лишь по той причине, что это было несовместимо с положением девицы. Нашему с вами супружеству, которого я желала от всей души, препятствовал дочерний долг, приказ моих родителей и настояния родственников, ослепленных блеском золота и графским титулом, который я ныне ношу против воли, ибо меня принудили отдать свое тело тому, кому я не отдала своей души. Муж мой и наружностью и годами совсем мне не пара. Пока я живу, я не могу принадлежать никому, кроме вас, и готова доказать это, пойдя навстречу всем вашим желаниям. Граф, мой супруг, отлучился сегодня на весь день. Приезжайте ко мне немедля и не берите с собой никого, кроме нашего друга, дона Родриго. Когда будете у ворот селения, войдите в часовню и там узнаете о дальнейшем».
Вот что было написано в письме. Когда дон Луис убедился, что сбываются самые несбыточные его мечты и осуществляются заветнейшие желания, он был так счастлив, что мне не под силу описать его восторг; он читал и перечитывал письмо, то вглядываясь в строки, то переводя глаза на посланного и как бы ища в наших глазах ответа на свои сомнения: сам он не решался поверить столь великому счастью. Обрадованный и взволнованный, спрашивал он меня: «Что это, дон Родриго? Так я не забыт? Не сплю ли я? Подлинно ли мы с вами стоим тут и читаем это письмо? Неужто оно и в самом деле писано графиней и перед нами ее оруженосец? Может быть, рассудок мой помутился и, отвергнутый возлюбленный, я грежу наяву и обманываю самого себя?»
Однако все било правдой; я твердил ему, что это не сон и не мечта, но верная надежда вновь обрести утраченное счастье, и настойчиво советовал не медлить с отъездом и исполнить неукоснительнейшим образом все, что нам было повелено.
Так мы и поступили и, подъехав к часовне, увидели там почтенную и достойную дуэнью, которая поджидала нас в условленный час. Она сообщила, что граф, ее господин, выехал из дому, но почувствовал недомогание и вернулся с полдороги; попросив нас подождать в часовне, она отправилась во дворец, дабы доложить графине о нашем приезде.
Дуэнья удалилась, а мы остались в часовне; я был смущен, дон Луис подавлен. Меня смущали возникавшие препятствия, он же отчаивался, видя, что злой рок не устает его преследовать. В ожидании дуэньи мы беседовали о всякой всячине, не заслуживающей упоминания, а к одиннадцати часам ночи она вернулась и приказала нам следовать за ней. Под покровом темноты и тайны мы проникли в одни из дворцовых покоев, куда вскоре вышла к нам и графиня, принявшая нас весьма любезно. После короткого приветствия и изъявлений радости по поводу встречи графиня сказала мне: «Дон Родриго, вы, конечно, сами понимаете, как ограничено время, отпущенное нам, чтобы воспользоваться счастливым стечением обстоятельств. Вряд ли нужно напоминать вам о велениях дружбы, связывающей вас с доном Луисом; но если и этого мало, вы не сможете отвергнуть просьбу женщины, умоляющей вас об услуге. Знайте же, что граф, мой супруг, в дороге занемог и вернулся домой; чувствуя себя утомленным, он сразу лег в постель, где я только что и оставила его, погруженного в сон. Но на случай, если он, проснувшись, протянет руку и меня не найдет, — а это грозит большой опасностью мне и великим позором всему дому, — я прошу вас: пока мы будем беседовать с вашим другом, доном Луисом, что займет не более четверти часа, ложитесь на мое место и побудьте вместо меня в постели, чтобы я могла быть спокойна. Ручаюсь, вам ничто не грозит. Граф стар, ночью он никогда не просыпается и крепко спит до самого утра; если и перевернется на другой бок, то потом снова уснет».
Судите сами, ваша светлость, и бог тому свидетель, сколь не по душе была мне затея графини, чреватая для меня такими опасностями. Но трусость отвратительна, а отказ равнялся бы измене дружбе и чести, а также служению даме; я согласился.
Однако я убедительнейше просил их не задерживаться, ибо они сами должны понимать, на какой риск я иду ради них. Они обещали и клялись, что не будут испытывать мою твердость более получаса. Графиня накинула мне на голову свою кружевную мантилью, отвела меня, раздетого и разутого, в спальню и уложила на кровать.
Тьма стояла кромешная; все было объято мраком и тишиной. Я лежал на самом краю кровати, стараясь отодвинуться как можно дальше от графа, и так прошло не четверть и не полчаса, а больше пяти часов; дело шло уже к рассвету.
Вообразите, каково было мне лежать в таком месте и в такое время! Как я боялся быть узнанным! Как трепетал разоблачения! Самое ничтожное движение руки или ноги могло разбудить графа и стоить мне жизни. Я был раздет и безоружен и рассчитывать мог только на свои кулаки. Если бы даже мне удалось вырваться из рук графа, я наверняка не ушел бы от челяди, не зная даже, как и куда бежать.
Мало того: дон Луис и графиня смеялись и разговаривали так громко, что я слышал почти каждое их слово, и опасение, что они разбудят графа, все возрастало. Я терзался, не имея возможности подать знак, чтобы они говорили потише, если уж не намерены поторопиться. Я изнывал от страха, и все же, из гордости и самолюбия, не трогался с места. Наконец, под утро, они, громко смеясь, вошли в спальню с зажженной свечой, подняв великий шум. Я подумал, уж не рехнулись ли они от радости. Это сокрушило меня еще сильнее, чем мысль о собственной неминуемой гибели, ибо мне стало ясно, что теперь все пропало и мы поплатимся жизнью, честью и добрым именем — они за дело, а я с ними заодно. В одну минуту передо мной промелькнули тысячи картин, одна страшнее другой. И, среди всех моих терзаний, они подошли к кровати, графиня отдернула полог, и нас залил дневной свет. Я едва не лишился чувств; вздумай я бежать, у меня подкосились бы ноги.
Но очень скоро я пришел в себя; графиня откинула одеяло, и тут открылся обман: подле меня лежал вовсе не граф, а молодая девушка, прекрасная, как майское утро, юная сестра графини. Я был так ошеломлен и ошарашен этой проделкой, что лишился языка и не придумал ничего умнее, чем встать, как был, в одной сорочке, и пойти за своим платьем. Ныне мне зазорней вспомнить об этом, чем о моих ночных страхах. Теперь вы знаете, ваша светлость, какие труды и опасности я перенес, и можете судить, заслужил ли я перстень».