Илюшенко Владимир Ильич
Шрифт:
А где-то в году 85–м — 86–м он сам спросил меня:
— Вы обратили внимание, какое лицо у Горбачева?
Я удивился:
— Да. А что такое?
— Посмотрите на его подбородок. Это Бонапарт.
Однажды в компании, где присутствовал и отец Александр, я прочел свою повесть «Путешествие волхвов». Это была пародия — но не на волхвов, а на обстоятельства, в которых они оказались: по моему замыслу, их путешествие пролегало через Советский Союз, где они, по ходу дела, встречались с пограничниками, таможенниками, сектантами, кагэбэшниками, представителями Русской Православной Церкви и т. п. В конце повести волхвы, как и полагалось, попадали на прием к царю Ироду — плотному человеку выше среднего роста, в очках, с широкими залысинами, с ямочками на подбородке, чувственными пухлыми губами и остановившимся взглядом темных, глядящих в упор глаз.
Услышав это описание, отец слегка поморщился. Потом, после чтения, он подошел ко мне и попросил убрать внешнее сходство.
Он не умел просто «отдыхать», не признавал отдыха как кайфа. Его отдых — это напряженная мысль и действие. Во время отпуска работал как заведенный. Обычно он уезжал в Крым, в Коктебель, куда за ним часто увязывались многие прихожане. Между тем он ехал туда работать, писать. В последние годы почти никуда не ездил, но напряженного труда не прерывал.
Моя жена говорила, что он «вытараскивает глаза». Действительно, временами, служа литургию или произнося проповедь, он как бы видел то, что от нас было скрыто. Тогда он начинал говорить быстро, увлеченно, его глаза расширялись.
Ей это ужасно нравилось — она любовалась им.
Много раз по всем «голосам» я слышал, как читают отрывки из его книг. Он относился к этому спокойно и даже равнодушно, как к чему-то обыденному и не стоящему внимания.
Однажды после службы мы гуляли по Пушкину. Отец Александр останавливался у многих домов, рассказывал мне, когда и кем дом был построен, кто был его владельцем, что было вначале в этом доме и что стало потом. То же самое повторялось в Москве, когда мы на машине приезжали туда из Новой Деревни. Он прекрасно разбирался в архитектурных стилях, очень любил русский модерн. Память его была бездонной. Казалось, всё, что он видел, слышал, узнал, прочел, она впитала навечно и в любой момент по его желанию могла выдать «на–гора». Я убеждался в этом неоднократно.
У меня всегда было ощущение, что он обладает каким-то окончательным, абсолютным знанием. Его универсальность, энциклопедизм, почти сверхчеловеческая эрудиция поражали. При общении с ним (при каждом общении) вы испытывали состояние подъема, блаженства, эйфории. И он для этого ничего специально не делал — никакой техники, никаких приемов. Он просто оставался самим собой. Наверно, дело в том, что вы встречались с высшей нормой, с нравственным и духовным гением — это из него изливалось, истекало, и именно это делало вас счастливым. А еще это связано с тем, о чем я уже писал: у него был дар абсолютного понимания, и это каким-то образом возвышало вас и производило оздоровляющий, очищающий эффект.
Мы видим в людях только плохое, подозреваем дурное, потому что мы сами таковы. Он — не таков. Можно сказать, что он был беспощаден — но не к грешнику, а к его греху, потому что грех отделяет человека от Бога, мешает ему спасти свою душу. Да, он был резок в обличении наших грехов и одновременно мягок к нам. Он всегда видел в человеке образ и подобие Божие — пусть запачканные, искаженные, но образ и подобие. И он взывал к лучшему в человеке, выводил это лучшее на поверхность.
Очень часто в своих проповедях он подчеркивал: «Чтобы избавиться от греха, чтобы стать настоящими детьми Божиими, наших сил недостаточно. Только Господь может исцелить нас. Это, однако, не означает, что мы должны пассивно ждать Его вмешательства, — нет, мы должны открыть Ему свое сердце и идти навстречу».
#Как я изводился, когда часами ждал его в «певческой» комнате (где репетировал хор). Иногда, устав от ожидания, когда он наконец впускал меня в свой кабинетик, я еле скрывал свое раздражение. Он всё это, конечно, видел. А я не понимал, что он оставляет меня «на закуску», когда вся очередь уже подходила к концу и можно было разговаривать долго, не думая о том, что кто-то еще ждет. Я поздно научился ценить это его расположение и в иных случаях даже просил принять меня раньше.
Впоследствии я убедился, что он подчас уделял намного больше времени новокрещеным, неофитам, чем старым прихожанам. Некоторых из них это обижало. Но он считал, что они должны стоять на собственных ногах, в то время как неофиты требуют пристального и неослабного внимания.
В церкви во время общих исповедей отца, да и во время служб, которые он вел, часто было шумно, особенно у свечного ящика. Это его, конечно, задевало, потому что для многих новодеревенских старух (и не только для них) ритуал, обычай был важней литургии, а он к литургии относился благоговейно. Обычно общие исповеди из-за ревнивых и завистливых настоятелей он проводил в небольшом правом приделе, куда люди набивались как сельди в бочке, и из-за тех же настоятелей он вынужден был говорить тихо. Тем не менее его чувства иногда прорывались в этих исповедях. «Покупаем свечи, передаем свечи, ставим свечи, а о Христе забываем», — говорил он, перечисляя наши грехи.
Где-то к концу 1977 г. отец Александр начал создавать в приходе малые группы (общения). Он формировал их по своему усмотрению. В каждую из таких групп входило человек семь–десять, объединенных общей духовной задачей. В одну из первых, если не первую, из малых групп он включил и меня. В ней было поначалу девять человек — физик (профессор МГУ), программисты, инженер, переводчик, скульптор и я, историк. Всё это были люди в возрасте. В дальнейшем состав группы несколько видоизменился: часть людей ушла, зато пришли другие, три женщины — математик, врач и историк (моя жена Маша). По–прежнему нас было девять человек.