Шрифт:
Митька
Надя прибежала уже под вечер — Виктория в это время клеила обои в летней комнате — на Лешку надежды оставалось мало. Он не появлялся уже целую неделю, а время шло. В сентябре детям в школу идти, а он за ванную совсем не брался. Виктория устала с ним ссориться. Их отношения совершенно расстроились. Лешка наглел, понимая, что она знает его подноготную. Как и любому наркоману, ему стало все равно, деньги от нее он получил с избытком.
Она приглядывалась к нему в поисках доказательства своих нехороших догадок. Но руки у него были чистыми, он как бы демонстрировал свой крепкий загорелый торс — майки у него были совершенно открытые.
Ей ничего не оставалось, как по возможности доделывать самой.
— Что я тебе скажу… — Надя уселась на табурет в летней кухне перед телевизором, по которому показывали очередной американский фильм. Вид у нее был неспокойный. — Выпить есть?
— Ну, есть? Так что случилось?
— Халемындра… ведьма… — Надя приглушенно всхлипнула. — Митьке моему ноги обрубила.
— Как обрубила? Митьке? Коту?
— Ну, да. Топором. Прихожу домой от Любани, вот час назад. Слышу, в дровнике жалко так мяукает кто-то. Еще не знала — кто. Я позвала, не выходит. А сердце почувствовало… Глянула. А там Митька лежит весь в крови… и задних лапок нет. Беленькие такие лапки были, как гольфики.
— Может, под поезд попал?
— Какой там! Разве смог бы он доползти так далеко от рельс? И след бы кровавый остался. Нет, Вовушка видел, что Халемындра к нам во двор заходила. Это сучье отродье, углядела, что я ушла — вот она и сотворила.
— Не может быть! И что же теперь делать? Он же погибнет.
— Только и придется Ваку просить, что б…ну это … его…
— А Вака что?.. Запроста?
— Запроста. За норму самоката. Прямо домой даже не могу идти.
Они выпили белого вина, которое Надя называла «ссакой» — ей бы покрепче. А Виктория была любительницей столового сухого. Ведь не зря два года ее жизни прошли в Испании.
— Еще новость. Сегодня от Шмары письмо получила.
— Из колонии? — Виктория уже была в курсе многих событий в деревне, благодаря Наде.
— Ага. В Колосовке сидит.
— Ну, и что пишет?
— Прощения просит. Бабка у нее умерла в Озерске, которая ее воспитала, а больше у нее никого нет. Вот она и расчувствовалась. Простите, пишет, тетя Надя. Я виновата, дрянь, я подзаборная. Вы были единственный человек, который терпел мои выходки. И ведь все могло быть по-другому. Это она так мне пишет. — Надя вздохнула. — Терпела. А как уж она хотела меня со свету сжить!
— Да ну! — не поверила Вика.
— Были у нее мечты такие. А мы относились к ней по-доброму. Раз мой сын ее выбрал. Может, выйдет другим человеком? Как думаешь?
— Это ты по доброте душевной говоришь, Надюха. Не верю. И как психолог, тебе говорю, она в замкнутом круге. И ей из него не вырваться в этой жизни. Так она в прошлых жизнях наворотила, что нет у нее сегодня помощников и друзей. А главное — судьба. Знаешь, нас ведь как кукол в кукольном театре кто-то за веревочку ведет… и не спрашивает. Хотим или не хотим.
— Это как? — не поверила Надя. — Батюшка в церкви говорит, что у человека всегда есть Выбор…
— Батюшка-то говорит… И выбор, действительно есть, ты можешь его сделать… но, я думаю, и выбором этим тоже кто-то руководит.
Ночь
Свет фонарей почти всегда освещал Садовую улицу, как центровую и ближе всех расположенную к администрации. Глава поселения Амалия Чернышова очень гордилась ночной освещенностью сельских улиц. Хотя эта заслуга ей не принадлежала, — фонари поставил предыдущий хозяин Шиловонев, тот, что снес немецкую церковь. Но в отчетах этот факт фигурировал с завидным постоянством.
Фонари горели по переменке. Сначала один. Потом он медленно гас, и следом включался следующий в пятистах метрах. И экономия хорошая и техническому прогрессу соответствует. В этой освещенности заключалась самая настоящая деревенская благодать, потому как за линией жили в полной натуральной темноте.
Вика возвращалась от Нади домой, на свою Садовую. Шла она, не спеша, всем телом ощущая бархатное прикосновение этой редкой летней ночи. Дожди словно забыли о деревне и дали себе передых. Было и свежо и тепло одновременно. Темнота стояла плотная, как синяя пастила, до нее можно было дотронуться рукой. Легкое подпитие, слегка кружащаяся, словно в вальсе голова, все же позволяла ей размышлять о вечности этого прекрасного мироздания. О вечности и одновременной бренности. Она думала о том, что в этой деревне, наверное, завершится ее жизнь. Не скоро, но когда-нибудь. И это будет легко. Как уснуть. Она уйдет, как ветерок по лицам провожающих ее. Но останутся эти ясени, и также пышно будет по весне расцветать персидская сирень, накаляя до содроганий неокрепшие тела мальчиков и девочек, грезящих о любви.
В мягком бархате летней ночи раздался натужный звук движущегося поезда. Колеса убежали вперед, оставив позади себя гул. Кто-то за линией пьяно проорал от избытка чувств: «Я люблю тебя до слез…» В ответ послышалось девичье хихиканье.
Потом удаляющийся тонкий с повизгиванием лай деревенских пекинесов. Они всегда передвигались сварой.
— Уйди от меня, пидарас!.. На хрен ты мне нужен! — после этих слов, раздавшихся справа от сельсовета, последовали выдающейся силы шлепок, визг и звук упавшего тела.