Шрифт:
— Надеюсь, до этого не дойдет, — пробормотал подавленный такой самоотверженностью Пыёлдин.
— Дойдет, — Брынза смотрел на Пыёлдина не мигая, и его воспаленные глаза с желтыми белками и красными прожилками излучали силу и уверенность. — Дойдет, Каша. Тебя не выпустят отсюда живым. А мы сами живыми не уйдем.
— Зачем же вы пришли?
— За тем и пришли. Ребята подойдут, ты их не прогоняй, ладно? В Доме много этажей, и все они пустуют… Мы еще сгодимся, помяни мое слово.
— Да на фига вы мне сгодитесь?
— Не говори так, Каша. Не надо так говорить.
— Ладно, замнем. А теперь скажи… Сколько их подойдет, что-то ты темнишь, Брынза!
— Знаешь, Каша, мне кажется, что они все время будут подходить… Нас ведь много развелось в последние годы. Видимо-невидимо.
— Кого это вас?
— Бездомных, безработных, бомжей, наркоманов, алкоголиков… Отовсюду нас выперли, Каша, нас выперли отовсюду. С квартир, с работы, с улиц выметают, с площадей, с вокзалов гонят…
— Сами виноваты! — жестковато произнес Пыёлдин.
— Конечно, — легко согласился Брынза. — Ты прав, Каша, ой, как ты прав! Мы и в самом деле сами виноваты. Упаси боже, чтобы мы винили кого-нибудь, кроме себя… Упаси боже! Мы плохие, Каша… Мы пьем водку, деремся, обижаем ближних. — Брынза коснулся локтем Лили, не то прося прощения, не то намекая, что именно ее он имеет в виду. — Мы не приносим пользы обществу, стране, родине… Не приносим. — Брынза сокрушенно вздохнул. — Но, Каша… Мы ведь и не хотим слишком много… Мы ничего не хотим. Дайте только дожить. Нам немного осталось. Если откровенно, нам почти ничего и не осталось.
— Да ладно тебе! — растрогался Пыёлдин.
— Каша, я знаю, что говорю… Нам немного осталось. Может быть, даже несколько дней… И потом, Каша, среди нас не сплошь подонки, пропойцы, воры и проходимцы… Учителя, врачи, инженеры всякие, ветераны войны и труда, ударники коммунистического труда… В прошлом, конечно. А уж они-то на похлебку предсмертную заработали, на глоточек вина, на подстилку в углу… Но они молчат, Каша, ты заметил? Мы все молчим. Не слышно нашего голоса ни по радио, ни по телевидению, с газетных страниц не доносится ни звука, ни стона, ни всхлипа… Нас как бы и нет. Наверно, нас и в самом деле нет… Мы просто тень от прошлой жизни. Только тень, Каша, только грустное воспоминание о былом. Да и оно вот-вот исчезнет…
— Все понял, — перебил его Пыёлдин. — Осознал. Проникся. Опечалился. А теперь — пока. Как я ни велик, но с Бобом-Шмобом не часто приходится разговаривать. Президенты, они крутоватый народец, капризный и довольно самолюбивый… Пока! Раздайся море! С горячим бандитским приветом!
Пыёлдин потряс кулаком в воздухе и неповторимой своей походкой, полуприсев, двинулся к кабинету Цернцица. За ним, едва касаясь ногами ковра, паря над ним, пошла Анжелика. И пока не скрылась за дверью, головы и заложников, и террористов с одинаковой скоростью поворачивались вслед за ней, и в глазах у каждого была безнадежность, полная безнадежность. Все вдруг осознавали ясно и твердо, что, когда мимо, мимо проходит такая женщина, жизнь можно считать неудавшейся, сломанной, а то и просто бессмысленной. И должно было пройти не менее часа, двух, прежде чем к людям возвращалась здравость мышления, а в глазах появлялся какой-то слабый, зарождающийся интерес к жизни.
Анжелика, казалось, не видела ничего этого, не замечала. Но это только казалось. Все она видела, все замечала. И улыбалась, и светилась изнутри внутренним светом. На всех, кто оказывался рядом, падали от нее отблески, радужные блики, солнечные зайчики. И самые, казалось бы, навеки погасшие, серые и бездарные ощущали вдруг в себе волнение, тревогу, способность к чему-то достойному…
Впрочем, и это проходило.
Невозможно слишком долго питаться чужим волнением, чужой тревогой, чужой любовью…
Это печально, но это так. Свою кровь сжигай, свою голову клади на плаху жизни, свое невосполнимое время бросай в топку любви — вот тогда и тебе воздается.
Если воздается.
Цернциц сидел за своим столом, держа на весу телефонную трубку, бешено вращал глазами и при этом еще умудрялся потрясать кулаком.
— Что-нибудь случилось? — спросил Пыёлдин.
— Где тебя носит?! — шепотом заорал Цернциц. — Президент на проводе.
— На чем-чем?
— Говори! — Цернциц протянул трубку. — Хохмить потом будешь, когда получишь свою поганую амнистию!
Пыёлдин взял трубку, повертел ее перед глазами, словно бы удивляясь непривычному предмету, поднес к уху, послушал, не доносится ли оттуда каких звуков.
— Алле! — Слово это получилось у него громче, чем следовало, и уже по этому можно было догадаться о его волнении. Он сел в кресло, закинул ногу на ногу, подмигнул Анжелике, которая расположилась рядом. Этими несложными движениями он старался придать себе уверенности. — Пыёлдин слушает, — сказал он несколько игриво. — С кем говорю?
— С президентом говоришь, — прозвучал в трубку грубоватый, напористый голос. Да, на том конце провода действительно был президент, всемогущий Боб-Шмоб, и у Пыёлдина на этот счет сразу отпали всякие сомнения, если таковые и были. И едва он услышал этот голос, как сразу успокоился, более того, появилось желание дерзить и говорить непристойности.