Орлов Юрий Федорович
Шрифт:
Однажды в офицерской столовой зашел разговор о сталинской конституции.
— Конституция — проституция! — срифмовал начальник штаба капитан Танин.
На другой день всех офицеров вызывали по одному на расследование. Меня, самого молодого в полку, вызвали первым. На двух стульях посреди совершенно пустой комнаты сидели замполит и особист. По удачному совпадению, у обоих из мундиров высовывались не лица, а умытые свиные рыла. Слышал ли я, спросил один, что говорил в столовой начальник штаба?
— Слышал.
— Слышал! — воскликнули рылы хором.
— Что слышал? Как оцениваешь?
— Да ведь это говорилось о французской конституции. И о проституции французской.
— Откуда знаешь? — спросил замполит.
— Ну, как откуда? В Советском Союзе и проституции-то нет. А вам самому, вам разве это неизвестно?
Наступило молчание. Пришел их черед оценивать. Люди они были тертые. Кто его знает, Орлова. Прикидывается дурачком. А сам напишет кому следует, что, мол, замполиту пришло в голову, будто в СССР существует проституция. И что, мол, никто иной как сам замполит начал увязывать Сталинскую Конституцию со страшно вымолвить чем. Свяжешься — не развяжешься.
— Идите, Орлов.
После меня офицеры один за другим выдали такую же лапшу. Последствий доноса не последовало.
Офицеры стали доверять мне. Трое-четверо из нас начали прогуливаться в степь, подальше от длинных ушей. Все были партийными, я был кандидатом в члены партии, но у каждого было свое независимое мнение. Мнения наши были несколько радикальными.
— Две вещи нас е… ут в России, — говорил капитан, оглядывая степь дерзкими светлыми глазами [3] . Вокруг позванивал ковыль, посвистывали невидимые перепелки: спать пора! спать пора!
3
Я, к сожалению, забыл имя этого человека.
— Две вещи. Первое — центральный план. Второе — «нерушимый блок коммунистов и беспартийных». Кто подписывал от беспартийных согласие на такой блок?
— И кто видел текст соглашения? — добавил я.
Мы рассмеялись нелепости предположения о наличии соглашения. Сказано только: «нерушимый блок», а суть происходящего пусть каждый отгадывает сам.
— Суть в диктатуре партии, — сказал капитан.
Два главных политических требования были ясны нам уже летом 1946 года: отказаться от центрального планирования и однопартийной системы. Тем не менее социализм был исходным постулатом наших обсуждений, по крайней мере для меня. Социализм — но не коммунизм. Я неожиданно осознал: я не понимаю, что такое будущий коммунизм, и понять это вообще невозможно.
— Нам дают, — говорил я, — только лозунг «Коммунизм — от каждого по способностям, каждому по потребностям». И ничего больше. Но это абсурд — строить новую систему, не зная о ней ничего, кроме лозунга в одну строку. Это смешно.
— И кто будет подписывать постановления о наших потребностях? — продолжал я. — Что тебе, к примеру, пора выдавать мясо, а твоему соседу можно посидеть пока на диете — на всех мяса не напасешься. Или что сосед нуждается в отдельной комнате, а ты такой потребности не испытываешь — поживи в бараке. Кто будет решать? Милиция? Профсоюз? Заморозить потребности и запретить изобретать новые, вот что требует коммунизм!
Я перевел дыхание.
— Да, пора спать, — сказал старший лейтенант Комиссаров.
Мы повернули к военному городку, чтобы присутствовать при отбое.
Мне с удивлением вспоминаются сейчас те разговоры 1946 года. Я никогда не участвовал в таких смелых дискуссиях ни до, ни после, вплоть до 1956 года. Почему мы не боялись друг друга?! Возможно мы чувствовали раскованность потому, что это был неопределенный период армейских переформирований и демобилизаций. Глаза государственной безопасности в армии на короткий момент чуточку закосили. Теперь известно, что чекисты были заняты «профилактикой», то есть перемещением из нацистских лагерей в советские сотен и сотен тысяч советских солдат, бывших в плену у немцев. Кроме того, в целом органы работали бесшумно — люди и семьи как бы растворялись в воздухе, и было иногда трудно почувствовать реальные масштабы опасности. Так или иначе, мы доверяли друг другу.
Наши прогулки в степь продолжались все лето. В этих дискуссиях пришли в какую-то систему мои взгляды и мой жизненный опыт.
— Наше общество — не диктатура пролетариата, а диктатура бюрократии, — формулировал я. — Рабочие фактически бесправны. Жратвы нет, жилья нет. Их право только работать и ждать, когда начальство разрешит свои бесконечные «объективные трудности». Энгельс писал: «Если рабочие придут к власти, им нужно будет защищать себя от произвола собственных чиновников».
Я все еще искал у «классиков марксизма» подтверждений своим идеям. Классиков мои друзья уважали, но больше полагались на опыт и здравый смысл. Я хотел реорганизовать общество на основе энгельсовской идеи индустриально-аграрных единиц. Заводские рабочие будут помогать деревенским техникой, а летом также в поле, а деревенские рабочие будут оказывать заводу помощь зимой. Далее, так как по Марксу и Энгельсу для радикальной социальной перестройки нет иных путей, кроме насилия, то в мои планы входила организация революционной партии.
Во всех этих проектах предполагалось полное отсутствие бюрократии. Рабочие решали проблемы голосованием.
— Это х… ня, — заключил капитан.
В свободное время я продолжал заниматься в городской библиотеке, но теперь чаще смотрел на библиотекаршу, чем в «Феноменологию духа». Наконец, я пригласил ее прогуляться на открытом воздухе. Мы сидели рядом в двухместном «кукурузнике», пилот — впереди, горы и долины — внизу, облака — вверху, ветер — в ушах. Самолет болтало, наши руки свешивались за борт, привязных ремней не существовало, и, казалось, один хороший крен — и мы вывалимся. Но Соня была невозмутима. Ее красивое осетинское, слегка рябое, ястребиное лицо было спокойно, как если бы она сидела в библиотеке, а не в этой тарахтелке без ремней. Мы начали просиживать долгие вечера на крыльце ее дома.