Шрифт:
— Выйти из машины, — услышал я свои слова. — Этот драндулет реквизирован для нужд Ирландской Республиканской Армии. Меня называют Эммет — раз и готово, приятель. Ибо мне всегда хватает одного выстрела.
Огромная полная луна разбухла в небе над газовой станцией. Она смахивала на лучший в мире шар для полетов в стратосферу. Старикан знал песенку о луне. Я хорошо ее помнил, там есть такие слова: «Луна над спелыми хлебами. Видишь, Молли?» Я как-то слышал, как он пел эту песню пожилой даме, ночью на кухне вскоре после Рождества, давным-давно. Или мне так показалось. Затем я уснул, как следует, натянув на себя свою отменную курточку.
А потом я укатил. На поезде. Чух-чух-чух, до самого Эпсома в Сэррее. Ну и пристанище там у меня оказалось! Клуб для отставной козы барабанщиков, честное слово. Сколько бы вы там насчитали усов, как у Джимми Эдвардса? Я так насчитал семнадцать. Большущие растения в горшках и женщины-вамп. Эпсомская Ассоциация Мертвецкая Заря. Сидят себе и чешут языками о подагре и бегониях.
— Вас не слишком интересует работа, не так ли? — сказал босс, застав меня дрыхнущим под ящиками. Проснувшись, я тупо таращился по сторонам, разглядывая настенный барометр, показывающий «Переменно», пташку на каминной полке, погрузившую клюв в баночку, и чудненькую сияющую кожаную мебель с пуговками.
— Это кажется невероятным, но, похоже, вы не испытываете ни малейшего стыда.
Я ничего не собирался ему отвечать. Махони, мой непосредственный командир, всегда твердил, что при аресте надо сосредоточить внимание на пятнышке на стене. Босс выпалил:
— Вон отсюда!
Ну и хватит мне играть в ковбоев. К тому времени, когда я вернулся в Лондон, я был на пределе. Перед Уимпи я увидел женщину, по лицу у которой текла кровь; ее уводил прочь мужчина в дождевике. Без всякой причины я стоял с минуту, глядя в витрину лавчонки по прокату теликов. Тип на экране разглагольствовал: «Я как раз выходил из своей конторы, когда услышал жуткий грохот». Полицейские ревели: «Будьте добры очистить район». Одна за другой закрывались пивные. Я слышал, как кто-то, пробегая мимо, вопил: «Ах, ублюдки!» Я спрятал лицо и нашел дешевую гостиницу. «Лондонское задание». Так называется моя книга. Книга, которую я выдумывал, когда не мог уснуть. На обложке книги изображен я. Я одет в парку, и вид у меня мрачный и злобный. Позади — таинственные холмы древней земли. Старожил этих мест, стоящий рядом, спрашивает: «Сколько времени?» Времени? Грянули времена Гога и Магога, мой друг, когда туча накрыла солнце, и луна больше не дает больше света.
Я вычитал эти слова в Гидеоновой библии, ее оставил в моем шкафчике старый бродяга. Он, видать, был здорово несчастен, я слышал, как он рыдает. Не знаю уж, с чего, но его плач навел меня на мысли о папе и маме. Я встал, чтобы их лица прекратили возникать у меня перед глазами, и увидел их обоих. Они стояли, держась за руки.
— Ма, — ахнул я. — Па.
Они были одеты точь-в-точь как на старинных фотографиях. На стене моего гостиничного номера висела картинка с видом лондонского танцзала; это изображение как-то странно вторглось в мою реальность. На картинке был не современный танцзал, а поры 40-х или, может, начала 50-х годов. Он назывался «Пале», и череда огоньков плясала над головами посетителей. У всех на фотографии были цветущие лица. Казалось, будто они только что выиграли по-крупному. Я никогда не встречал людей, которые бы так светились от счастья. Моему внутреннему зрению представлялись пальмы, поверх южного океана, намалеванные на заднике танцзала, и парочка, кружащаяся в вальсе. У него набриолиненные волосы, у нее на лацкане приколота большущая брошь.
— Я люблю тебя, — услышал я ее слова.
Это было за год-другой до моего рождения, во времена прославленного детектива Лустгартена, когда все авто были черными и пузатыми, и никто не выражался от души и не посещал грязные лавчонки, освещенные неоном. Тогда каждый был счастлив, ибо война, наконец, кончилась. Мы не участвовали в войне. Имон де Валера удержал нас от этого. Старикан боготворил де Валера. Непрерывно о нем говорил. Вероятно, он и сейчас, в момент, запечатленный на этой фотографии, о нем говорит. Ей. Но ее не интересует история. Ей интересны его поцелуи, они для нее важнее всех исторических событий на свете, к ним можно бесконечно возвращаться в воспоминаниях.
Двери танцзала распахнулись, в ночь начали выплывать парочки: прелестные белые платья и старомодные серые костюмы с большими лацканами.
Ма откинулась на капот машины. Она обвила любимого руками и говорила, что в мире нет ни одного пустяка, который волновал бы ее. Ветерок уносил ее смех в неведомые дали, и я слышал, как она повторяет, что история — это сплошная лажа и что единственное сколько-нибудь важное событие — это когда двое любят друг друга. Он спросил ее, могла бы она полюбить англичанина. И она ответила: да, если бы этим англичанином был он. Никогда в жизни они так не смеялись, как при мысли, что ее супруг Том Спайсер вдруг взял и оказался бы англичанином.
— Лондон, — прошептала она так, что все лондонские пейзажи представились мне сказочным звездным дворцом. Песни, которые я лишь смутно помнил, казалось, вспомнились целиком и обрели совершенно новую жизнь, изливаясь из великолепных белых зданий, сложенных из массивного портлендского камня. Я подумал, что на Беркли-сквер наверняка пел соловей, и мне сразу стало хорошо, ведь я знал, что папе когда-то нравилось соловьиное пение. Когда-то, не теперь.
— А если нет? — спросил он, приподняв ее бледный подбородок.
— «Звездная пыль», — улыбнулась она, и я знал, что она намекает на Короля Коля. В ее глазах отражалось мерцающее небо Лондона.
Когда я снова взглянул на них, они стояли в некоем неведомом мне уголке города, и над ними словно нависала тревожная тень какой-то угрозы. Я хотел отогнать ее, но мне никак не удавалось это сделать. Ма была поражена, как никто на свете, когда он занес кулак и ударил ее по лицу. Пятнышко крови плыло по Темзе. Где-то далеко я увидел мигающие буквы «ЧИНЗАНО». Они вспыхивали и гасли. Вспыхивали и гасли. Вспыхивали и…