Шварц-Барт Симона
Шрифт:
Вскоре Жан-Малыш остался один в опустевшей кухне, он сел за стол и, положив на него кулаки с зажатыми внутрь большими пальцами, застыл в полудреме. В соседней комнате спала с потухшей трубкой во рту матушка Элоиза: казалось, она вот-вот затянется, и из трубки заструится сладкий дым надежды. Юноша ни о чем не думал, он ждал, когда браслет подаст голос. Не сразу услышал он дробное тихое постукивание у входной двери.
— Это мы, Малыш, папаша Кайя и его дочь, мы не призраки, а живые люди, и вот пришли потолковать…
В дверях показалась долговязая, нескладная фигура отца Кайя, его дряблая голова игуаны, безгубый рот и добрые круглые глаза, которые смотрели не то чтобы растерянно, а прямо-таки ошарашенно. Жан-Малыш улыбнулся про себя. Хотя Кайя и утверждал, что он человек, выглядел он как самое что ни на есть настоящее, скитающееся между небом и землей привидение. Старик принарядился, надел белую рубашку и подобие брюк, правда тщательно отглаженных, а на ноги сандалии, выкроенные из велосипедной покрышки. Внезапно губы его растянулись и он произнес заговорщицким шепотом, будто его могли подслушать полчища недругов:
— Все идет своим чередом, да, да, именно своим чередом, и если этой ночью наша жизнь оборвется, то завтра, быть может, нам суждено возродиться… ведь чего только не бывает на земле нашей, и человек на ней что порыв ветра: налетел, просвистел — и нет его, а кого нет — никто никогда и не узнает…
Произнеся эту странную, бессвязную речь, папаша Кайя резко, будто комара, смахнул налезавшую на нос слезинку и, горестно пожав плечами, удрученный тем, что так и не нашел нужных, спасительных слов, которые могли бы отвести беду, приподнял в знак прощания руку и в мгновение ока сгинул в черной ночи…
Эгея недвижно стояла на пороге, не сводя с Жана-Малыша мягкого, кроткого, умоляющего взгляда: прошу тебя, волшебник мой, казалось, говорили ее глаза, раскол дуй землю, сними с нас злые чары. Она будто и вправду верила, что он может вернуть утерянное светило, принести его прямо в хижину и положить в подол ее платья. Но «волшебник» бессильно развел руками, и Эгея, отвернувшись, опустилась на верхнюю ступеньку крыльца. Жан-Малыш задул керосиновую лампу и сел рядом с девушкой, которая подняла лицо к звездам, будто ища в них отблеск, прощальный привет солнечного сияния…
Так, рядышком, просидели они на ступеньке крыльца всю ночь. Девушка дышала ровно, но Жан-Малыш чувствовал, что за ее крутым лбом прячется отчаяние. Он вновь вдыхал запах пряных трав и влажного песка, аромат иланг-иланга, соком которого она душилась с детства.
Несмотря на школьное платье, браслеты и гладкую прическу, временами делавшую ее похожей на взрослую женщину, она была все той же прежней Эгеей. Может быть, только подбородок стал острее да лоб круче, что придавало ей серьезность, не свойственную той девочке, которую он знал раньше. Его начинала мучить мысль о потерянном времени, и с глубокой тоской он думал: эх, горе-охотник, остался ты с носом! Вдали, со стороны морского причала, рвались ввысь клубы дыма, которые огромным желтым цветком заволакивали полнеба. На дороге возникали и исчезали тени людей, прижимавших к уху транзисторы, к ним подходили другие тени, что-то спрашивали, чем-то интересовались. Одна из теней застыла на месте, и Жан-Малыш узнал крепкого парня с красноватым лицом, со вздутым шрамом от удара прикладом, которым его угостил жандарм во дворе сахарного завода. Глаза Ананзе метали молнии, бешено прыгали в глубоких орбитах, как два скворчонка, что упорно ищут щель между прутьями клетки. Постояв так немного, парень широко взмахнул в полутьме рукой, как бы выражая тем самым безысходное отчаяние, и свое, и Жана-Малыша, и вдруг, смутившись, скривил рот и быстро исчез в звездном сумраке. Казалось, Эгея ждала этого случая, чтобы заговорить:
— Может, солнце вернется завтра…
— Может быть…
— Хотя что-то не верится, чтобы оно вернулось, — произнесла она, не глядя на юношу.
Губы Эгеи расплывались в неудержимой улыбке, и она украдкой прикрыла рукой рот, белые зубы, стараясь подавить душивший ее неуместный смех, и, хотя девушке это удалось, глаза ее блестели предательски весело.
— Эгея, дорогая моя Эгея, — с ласковой усмешкой промолвил наш герой, — что-то не верится мне, будто тебя это тревожит, у тебя, верно, не сердце, а камень…
— Не говори так. Сердце у меня не каменное, а женское, и ты это знаешь, просто женщину ничто не должно заставать врасплох…
Помолчав, она заговорила вновь, все еще не глядя на Жана-Малыша, и теперь голос ее задрожал, будто прорываясь сквозь подступавшие к горлу слезы:
— Я знала, я всегда знала, что жизнь — это не река, а океан и она никуда не течет… Ты хотя бы нашел, что искал?
— Искал?
— Ну как же, ты ведь все время где-то пропадал, все ждал, как и Ананзе, грозы.
— Да, я ждал грозы, но она так и не собралась. Только при чем тут Ананзе?
Она тоже с грустью думала о потерянных годах и произнесла, улыбнувшись, чтобы скрыть волнение:
— Ананзе ведь тоже хотел спасти всех нас…
— А ты, стебелек мой зеленый, кого ты хотела спасти?
Она опять беззвучно усмехнулась:
— Я? Никого. Я хотела только, чтобы меня спасли…
Одна за другой гасли звезды, и открывались двери хижин, и все лица жадно тянулись к небу, которое заволакивала серая, с мерными слюдяными отблесками пелена. Потом на людей и на кроны деревьев медленно спустилась вчерашняя мгла, и, прежде чем она обволокла все вокруг своим туманным тюлевым пологом, разъединяя и оставляя в одиночестве все живые существа, природа на миг испуганно примолкла.