Шварц-Барт Симона
Шрифт:
Слабели, беспощадно рвались душевные узы. Люди стали как дикие звери: часто в хижины, стоявшие поодаль, врывались неизвестные, забирали все, что под руку попадалось, а уходя, убивали всех свидетелей. Даже отношения между мужчиной и женщиной — и те разладились. Раньше то, что происходило между ними, было великим чудом, высокой политикой и дипломатией, тонким, изысканным блюдом, которое подавалось только в дорогой посуде. Женились на день, на год или на всю жизнь, в мэрии или позади нее, случались, конечно, и драмы, раздавались крики обиженных, несчастных женщин. Но никогда ничего не делалось без человеческого слова, по крайней мере в самом начале, без всего этого нежного, тонкого ритуала, которому учились с самого детства еще на берегу реки; а теперь можно было купить женскую красоту, девичью чистоту за стакан рома, где-нибудь в овраге, даже без тех обхаживаний, какие бывают у зверей перед спариванием… Ах, что тут говорить: зло как бы вспороло людям душу, и стало ясно, что мрак не только снаружи, но и внутри, что он очернил и сделал глухими сердца, будто были две ночи, да-да, целых две, а не одна, которые по молчаливому согласию слились воедино…
Вот до чего докатились гноящиеся жидкой чернотой души, но тут прошел слух, что белые снова берут людей на работу, но с условием, что те будут жить в загонах, как в старые времена. Они сумели заставить землю плодоносить, правда не так, как раньше, но все же сахарный тростник шел в рост. Говорили также, что всю деревню Бартелеми вместе со скотиной уже перевезли за ограду имения Арнувиль. Делалось это очень просто: приезжали грузовики с установленными на них подъемными кранами, которые легко, будто спичечный коробок, отрывали хижину от ее четырех каменных опор и ставили на широкую платформу кузова. Некоторые провидцы утверждали, что уже чувствуют зловонное дыхание воз рождающейся гнусности, но к их пророчествам не прислушивались, и почти каждый, услышав подобное, пожимал плечами и насмешливо отвечал: гнусность? Какая гнусность? Ах ты про рабство… чепуха все это…
4
Правда, первые появившиеся в деревне грузовики заставили содрогнуться от ужаса даже тех, кто до сих пор лишь насмешливо пожимал плечами. Все жители Лог-Зомби попрятались в тот день в окрестных лесах. А белые подождали-подождали да и уехали, оставив на обочине дороги три мешка муки, бочонок вяленой трески и бутыль растительного масла марки «Лесьор». Эта царская щедрость успокоила доверчивых бедолаг. На следующий день многие отцы семейств с нетерпением ждали возвращения грузовиков с зажженными фарами, чтобы кое-что разу знать у плантаторов. Когда они получили ответ, одна, вторая, а за ней и третья хижины птицами взмыли в воздух, и, сверкнув днищем, словно крыльями, опустились на платформы. Потом за ними последовали и другие. Были, правда, молодые люди из новой волны, которые призывали к сплочению, взаимовыручке, необходимой, чтобы устоять, не попасть в общем смятении в железные загоны. Пока Лог-Зомби еще существует, пока деревня не превратилась в высохшую реку, нужно положить конец дезертирству, с безнадежным отчаянием стенали они, но это были лишь пустые слова, жалкий лепет перед гробовой тишиной, перед последним вздохом на краю пучины, которая затягивала медленно, но верно…
Один только Ананзе не сдавался, с пылавшим взором и распростертыми руками метался он по деревне, будто хотел остановить неудержимый речной поток, покидавший свое русло. Со всклоченными волосами, он будто безумный хохотал в лицо всем и каждому, призывая брать приступом дома белых и истреблять в них все живое, чтобы хоть в наступившей ночи остаться хозяевами своей судьбы, сохранить хотя бы это. Над ним смеялись, говорили, что этим солнца не воротишь, что всех их перестреляют еще до того, как удастся взломать первую дверь. Одержимого такой исход, казалось, вовсе не смущал: нас перестреляют? Ну и пусть! — но при этих словах молодые в смущении отводили глаза, а старики улыбались и отвечали серыми, как окутавшая их серая ночь, голосами:
— Мы не знаем, что нас ждет, мальчик, но умирать мы не хотим, это точно, мы хотим увидеть, чем все это кончится: человек скатывается все ниже, спешит навстречу своей погибели, так посмотрим же на его падение!..
У многих скорбно сжались сердца, когда Ананзе вдруг объявил о своем намерении также подняться на платформу грузовика. Накануне отъезда на него в последний раз накатило безумие. Встав посреди деревни, он принялся поносить последними словами, проклинать все негритянское отродье, и так стоял он несколько часов подряд, не скупясь ни на угрозы, ни на ругательства, пока серая мгла не заволокла его душной ватой с ног до головы. Все подумали было, что он уже выдохся. Но после короткого молчания опять раздался его по-детски ломкий голос, который звучал в тумане тонкой дрожащей струной, еле слышным зовом из каких-то иных времен, иного мира…
С восходом луны Жан-Малыш тихо поднялся с постели в своей хижине, которая была теперь закрыта наглухо, заперта на двойной засов уже не от ночных духов, как прежде, а от потерявших человеческий облик, озверевших людей. Прополоскав рот, он надел вконец обветшавшие брюки и рубашку, тщательно выглаженные накануне матушкой Элоизой, чтобы придать им более или менее приличный вид в скорбный день прощания. Все это он проделал невыносимо медленно, бесстрастно, будто был с человеком, а машиной, заводной игрушкой. С того дня как пришла беда, в душе его воцарилась пустота, из которой он и не пытался выбраться, пустота и молчание становились его единственным уделом. Прежде чем выйти на улицу, он заткнул за пояс тесак: вдруг понадобится помочь Ананзе, если он опять взбунтуется при виде грузовиков. Потом он заглянул в соседнюю комнату. С улыбкой взглянул на матушку Элоизу, уснувшую прямо в одежде, чтобы во всеоружии встретить любые невзгоды, с большим пальцем, застывшим на чашечке вечной своей трубки, которую она, казалось, посасывала даже во сне. Отодвинув дверной засов, он ступил на асфальт дороги и взглянул вверх, туда, откуда тихо струился маслянисто-молочным дождем призрачный свет звезд, уже прожигавших то здесь, то там серую мглу…
У хижины папаши Кайя собралась целая толпа: муж чины оделись как на похороны — черные сюртуки, котелки; женщины — как на свадьбу: вуалетки, гофрированные юбки, кружева. Папаша Кайя восседал посреди целого вороха узлов и с важным видом объяснял, что белые заставили землю плодоносить, правда не так, как прежде, но все же семена прорастали под воздействием какого-то чудо-навоза, дававшего необходимый, вроде солнечного тепла, толчок их росту.
Старик разглагольствовал, тряся своей худой головой квелой курицы, глаза его светились наивной, радостной верой, и по ним было ясно видно, что не хлебнул он еще горя горького. Эгея и ее брат с озабоченным видом упаковывали последние вещи. Жан-Малыш хотел было продраться сквозь толпу, попрощаться с ними, улыбнуться в последний раз, пожать руку. Но постеснялся, вспомнив, как все они — Эгея, Ананзе и сам он — изменились с тех солнечных дней у реки, и отошел в задние ряды собравшихся. Все прошло, пролетело, и напрасными, тщетными оказались их надежды, и оружие, которое они ковали в своих сердцах, уже нигде, ни в каком сражении не сослужит добрую службу. Привстав на цыпочки, он заметил, что Ананзе смотрел на все отрешенно, насмешливо и холодно, будто сам он был лишь сторонним наблюдателем происходящей драмы. И Эгею он едва узнал в этой девушке с опущенными глазами, лениво ходившей между хижиной и асфальтированной дорогой, не замечавшей, казалось, ничего вокруг, кроме своих рук да босых, продрогших от утренней росы ног. Это была она и не она: за последние месяцы Эгея мало-помалу превратилась в незнакомку с неясным профилем, в неизвестно чье отражение в мертвой воде…
А толпа жадно следила за Ананзе, который теперь упорно молчал, — могучий подрубленный дуб. Кто-то из сверстников, из тех, кому так нравилось разглагольствовать о революции, окликнул его. Издали Жан-Малыщ расслышал, что этот малый удивлялся смиренному поведению сына Кайя после всех его пламенных речей. В ответ раздался сухой смешок Ананзе:
— Так что же тебя удивляет, братец?
— Ты меня удивляешь, — ответил глашатай новой молодежи. — Не ты ли учил нас быть хозяевами своей судьбы в наступившей ночи, и вот ты ждешь у дороги…