Шрифт:
Гамлиэль рассказывал в ней о последних словах своего отца, ласках матери и духовном величии Илонки.
Он вспоминал первую женщину, которая научила его любви, свой первый взгляд на тело, открытое для радости.
Он повествовал о великом и ужасном приключении Благословенного Безумца, предшественника рабби Зусья, «Вестника».
В книге выражалось то, что Гамлиэль слышал вокруг себя и в самом себе: «В Божественном творении, говоря словами рабби Нахмана из Вроцлава [13] , величайшего из хасидских рассказчиков, все существующее в этом мире имеет сердце, а само сердце имеет свое сердце, которое является сердцем мира… Этот Учитель полагал, что шум преображается в голос, голос в песню, песня в историю. Нужно лишь прислушаться, чтобы понять все, что нас окружает. Листья деревьев разговаривают с травой, облака подают друг другу сигналы, ветер переносит секреты из одного края в другой: следует научиться слушать, в этом ключ к тайне».
13
В действительности — рабби Нахман из Брацлава (прим. верстальщика).
И Гамлиэль найдет этот ключ, так он обещал Еве. Он сумеет внять голосу и даст ей возможность услышать его.
— Ключ, о котором ты так хорошо говоришь, — сказала Ева, — это, возможно, я.
Да, это была она.
Он воспользуется этим ключом, чтобы открыть ночные врата в ее теле и в своей душе.
Тогда они обретут счастье, какое только доступно человеку — счастье, достигшее вечного расцвета.
Гамлиэлю приснился сон.
Я бегу, как безумный, по странному городу, где все люди наслаждаются миром. Дети разговаривают, как мудрые старцы, женщины блистают красотой, торговцы с улыбкой раздают самые редкие товары и излучают щедрость. Все бесплатно. Как я попал сюда и зачем? Я не понимаю, что происходит. Несомненно, кто-то привел меня сюда. Чтобы покарать или вознаградить? Я останавливаю бородатого прохожего и спрашиваю у него: «Что мне делать у вас?» Он с силой пожимает мне руку и начинает смеяться. «Вы такой забавный». Он зовет других прохожих и тычет в меня пальцем: «Наш гость такой забавный, правда? Давайте отблагодарим его за то, что он такой забавный!» Я подхожу к молодому человеку и спрашиваю у него: «Что ты думаешь о моем присутствии у вас?» Он запускает руку в карман, достает монету и протягивает мне: «Это подарок тебе, чужестранец, потому что для нас подарок — ты. Правда, пока ты не сможешь воспользоваться им, здесь у него нет никакой ценности». Женщина, одетая с обезоруживающей скромностью, знаком показывает, что хочет поговорить со мной. Мне она кажется знакомой. Я видел эти веки, эти губы, эти плавные жесты. Но кто же она? «Уже давно я тебя поджидаю, — говорит она томным грудным голосом. — Да, уже давно я мечтаю оказаться в твоих объятиях. А ты?» — «А я, — отвечаю я в своем сне, — уже давно перестал мечтать». Тогда она, рассмеявшись, клонится ко мне, чтобы поцеловать в губы. «Ничего не говори, просто слушай: меня зовут Ева, я первая и…»
Гамлиэль вздрогнул и проснулся от переполнявшего его счастья.
Ева спала неспокойно, время от времени постанывая от боли или страха — как узнать? Потрясти ее за плечо? Лучше подождать, быть может, она успокоится. Она что-то невнятно бормотала. Внезапно она испустила крик, открыла глаза, стала шарить руками в темноте. Взгляд ее встретился со взглядом Гамлиэля. Казалось, она удивилась, увидев его рядом с собой.
— Тебе приснился кошмар, — сказал он.
— Со мной это бывает, — ответила она усталым голосом.
— Хочешь, я зажгу свет?
— Нет. В темноте мне лучше.
Тогда он рассказал ей свой сон. Она притворилась удивленной:
— Город, где все живут в мире?
— Такое возможно лишь во сне, — заметил он.
И он процитировал строчку поэта Паперникова, писавшего на идише:
«Во сне все прекраснее и лучше; во сне небо синее, чем сама синева».
— Да, — сказала она. — Во сне.
— И ты, ожидающая меня с начала времен. Мне понравился такой конец.
Она не ответила. Но через мгновение шепнула:
— А я видела во сне мужа и дочку…
Наступил рассвет, но им так и не удалось заснуть вновь.
Ева прекрасно ладила с соратниками Гамлиэля. Она сразу же прониклась их хлопотами за беженцев — до такой степени, что предложила свою помощь. Прежде всего финансовую, но не только: она была знакома со многими адвокатами, журналистами и, когда возникала нужда, знала, к кому обратиться.
Особенно ей понравился Диего. Бесстрашный маленький литовец-еврей-испанец развлекал ее гривуазными историями, воспоминаниями о войне в Испании, рассказами о своем анархистском прошлом и приключениях в Иностранном легионе.
— Ах, — восклицала она, — я бы многое отдала, чтобы увидеть все это своими глазами.
— В Испании, — подхватывал Диего, — ты бы воевала танцовщицей у нас, шпионкой у них. Но только там: в Легион женщин не допускают.
— Я бы переоделась мужчиной, — парировала Ева.
У Диего был своеобразный юмор. Хотя он старался не раскрывать рот слишком широко и не показывать зубы, сильно пострадавшие от франкистской полиции, смешливости его это не мешало: бывало, он хохотал до слез, даже когда яростно поносил фашистов и сталинистов.
— Порой, — признавался он, — я сам не мог понять, кого следует больше опасаться. Фашисты убивали своих врагов открыто, в уличных схватках, сталинисты казнили своих союзников тайно, в подвалах, стреляя в затылок. Вот умора, помереть со смеху.
Однажды он рассказал им историю Хуана:
— У меня был приятель Хуан, антифашист, как и я. Но выше меня ростом. Настоящий великан. Вообще-то мы оба были скорее анархистами. Что вы хотите, нам претила власть, какой бы она ни была, — нас от нее воротило. Своими учителями мы считали Нечаева и Бакунина. Мы перед ними преклонялись, нам хотелось жить и умирать, сражаться и любить на пределе. Угрюмых рож в своих рядах мы не терпели. Этого и не могли простить нам сталинские коммунисты, напрочь лишенные чувства юмора. Стоило лишь поглядеть на них: убийственно серьезные с утра до вечера, тупо и бездарно серьезные. Безмолвные, тоскливые, они испытывали отвращение к жизни — даже если пели и плясали, провозглашая вечную славу великой советской отчизне. Прямо не знаю, как они занимались любовью. Когда франкисты нас схватили, мы сумели сбежать в первую же ночь. Охранник услышал, как мы смеемся, и захотел узнать, что это на нас нашло. А мы сразу присмирели. Он подошел поближе и сам начал смеяться. И так хохотал, что уже ничего не замечал. Тут мы и набросились. Разоружили, связали, сунули в рот кляп. И все это смеясь. Но он уже не смеялся.
Ева поцеловала его в щеку.
— Браво, Диего! Мне опять захотелось быть там, больше, чем когда-либо. — Затем, став серьезной, она добавила: — Я спрашиваю себя, что бы я делала, но ответа не знаю.
— Зато я знаю, — объявил Диего. — Ты бы смеялась вместе с нами.
Ева повернулась к нему:
— А Хуан, что с ним стало?
Лицо Диего окаменело.
— Я не хочу говорить об этом, — сказал он сквозь зубы, хриплым голосом.
— Ну же, Диего, — не отступала Ева.
— Хуан, — сказал Диего.