Шрифт:
Сергей Андреевский пишет:
«Это был человек гордый и в то же время огорчённый своим божественным происхождением,с глубоким сознанием которого ему приходилось странствовать по земле, где всё казалось ему так доступным для его ума и так гадким для его сердца».
Исследователь тонко опроверг всё возможное политиканствопо этому поводу:
«Ещё недавно было высказано, что в поэзии Лермонтова слышатся слёзы тяжкой обиды и это будто бы объясняется тем, что не было ещё времён, в которые всё заветное, чем наиболее дорожили русские люди, с такою бесцеремонностью приносилось бы в жертву идее холодного, бездушного формализма, как это было в эпоху Лермонтова, и что Лермонтов славен именно тем, что он поистине гениально выразил всю ту скорбь, какою были преисполнены его современники!.. Можно ли более фальшиво объяснить источник скорби Лермонтова?!. Точно и в самом деле после николаевской эпохи, в период реформ, Лермонтов чувствовал бы себя как рыба в воде! Точно после освобождения крестьян, и в особенности в шестидесятые годы, открылась действительная возможность „вечно любить“ одну и ту же женщину? Или совсем искоренилась „лесть врагов и клевета друзей“? Или „сладкий недуг страстей“ превратился в бесконечное блаженство, не „исчезающее при слове рассудка“?.. Или „радость и горе“ людей, отходя в прошлое, перестали для них становиться „ничтожными“?.. И почему этими вечными противоречиями жизни могли страдать только современники Лермонтова в эпоху формализма? Современный Лермонтову формализм не вызвал у него ни одного звука протеста. Обида, которою страдал поэт, была причинена ему „свыше“, — Тем, Кому он адресовал свою ядовитую благодарность, о Ком писал:
Ищу кругом души родной, Придёт ли вестник избавленья Открыть мне жизни назначенье, Цель упований и страстей? <…> Поведать, что мне Бог готовил, Зачем так горько прекословил Надеждам юности моей.Ни в какую эпоху не получил бы он ответов на эти вопросы. Консервативный строй жизни в лермонтовское время несомненно влиял и на его поэзию, но как раз с обратной стороны. Быть может, именно благодаря патриархальным нравам, строгому религиозному воспитанию, киоту с лампадой в спальне своей бабушки, Лермонтов с младенчества начал улетать своим умственным взором всё выше и выше над уровнем повседневной жизни и затем усвоил себе тот величавый, почти божественный взгляд на житейские дрязги, ту широту и блеск фантазии, которые составляют всю прелесть его лиры…»
Подводя итоги своей попытки «одним штрихом» очертить поэтическую индивидуальность Лермонтова, С. Андреевский замечает:
«Эта индивидуальность всегда будет казаться нам загадочной, пока мы не заглянем в „святая святых“ поэта, в ту потаённую глубину, где горел его священный огонь. Здесь мы пытались указать лишь на внутреннееозарение тех богатых реализмом творений, которые завещал нам Лермонтов. Подкладка его живых песен и ярких образов была нематериальная.Во всём, что он писал, чувствуется взор человека, высоко парящего „над грешною землёй“, человека, „не созданного для мира“…»
Суть движениялермонтовского духа, которое почуял, но не смог до конца осмыслить Белинский, далеко не сразу далась русскому уму.
В осмыслении этого движениябез Пушкина, разумеется, не обошлось…
Белинский, и при жизни Лермонтова, и по его смерти, пытался определить, что же роднит этих поэтов и что их отличает, куда ведёт пушкинский путь и куда лермонтовский. Он считал Пушкина «художником по преимуществу», которого назначение было — осуществить на Руси идею поэзии как искусства.
«Пушкин первый сделал русский язык поэтическим, а поэзию русскою…
Как творец русской поэзии, Пушкин на вечные времена остаётся учителем (maestro) всех будущих поэтов…»
Всё это и верно (если говорить о поэзии как жанре искусства), и не верно (если иметь в виду поэзию как таковую, которую конечно же создал народ — в своём слове, в песнях, в былинах и легендах, в пословицах и поговорках).
Критик справедливо опроверг мнение тех, кто считал Лермонтова лишь счастливым подражателем Пушкина, указав разницу между ними: Пушкин — поэт «внутреннего чувства души», Лермонтов — поэт «беспощадной мысли истины», у одного «грация и задушевность», у другого «жгучая и острая сила». Однако всё это скорее относится к особенностям стиля, нежели к существу поэзии.
Склонность Белинского к «социологичности» взгляда на литературу только дробила истину: Пушкин, согласно критику, «провозвестник человечности», «пророк высоких идей общественных», стихи его «полны светлых надежд предчувствия торжества» и пр., тогда как у Лермонтова хотя в стихах и «виден избыток несокрушимой силы», однако «уже нет надежды, они поражают душу читателя безотрадностию, безверием в жизнь». Вывод: Лермонтов — поэт «совсем другой эпохи», а его поэзия — «совсем новое звено в цепи развития нашего общества».
По смерти Лермонтова Белинский стал ещё более «социологичен» в оценке его поэзии:
«Лермонтов был истинный сын своего времени, — и на всех творениях его отразился характер настоящей эпохи, сомневающейся и отрицающей, недовольной настоящею действительностью и тревожимой вопросами о судьбе будущего. Источником поэзии Лермонтова было сочувствие ко всему современному, глубокое чувство действительности, и ни на миг не покидала его грустная и подчас болезненно-потрясающая ирония, без которой в настоящее время нет истинного поэта. С Лермонтовым русская поэзия, достигшая в период пушкинский крайнего развития как искусство,значительно шагнула вперёд как выражение современности, как живой орган идей века, его недугов и возвышеннейших порывов».