Шрифт:
Широкие лестницы вверх убраны взятыми на подержание лаврами, олеандрами, пальмами. Благообразные студенты с цветными бантами на груди встречают и разводят гостей по местам. Белые туалеты, огни драгоценных камней, цветы, веера, прически, перчатки, фраки, голые плечи и руки, одуряющий запах духов и бесперывный радостный шум смеха и говора, шелковых шлейфов, стекляруса… И улыбки, улыбки, улыбки…
В «Мертвецкой» еще малолюдно и благообразно. Молодые лица, оживленные разговоры, скромные платья, звон чайной посуды, остроты. Работает только чайный стол с пирожными и фруктами, а Касьянов с помощниками лениво толкутся за стойкой и безрезультатно дразнят бутылками…
— Плохо, Касьянов?
— Не пришел еще час наш.
— Игнатович! Вы обещали мне третью кадриль…
— Неправда!.. Почему третью?
— По любви…
— Не говорите, Касьянов, глупостей…
— До умного слова еще много осталось…
— Началось!..
Сверху доносится загремевший рояль… Сразу все притихло на лестнице и в «Мертвецкой»…
После первого отделения концерта — наплыв в «Мертвецкую» чистой публики: разряженные барышни, под прикрытием кавалеров, с затаенным любопытством и некоторым страхом, прохаживаются по «Мертвецкой» и разочаровываются:
— Чего же тут неприличного?.. Мама пугала, что тут Бог знает что!
— Ложные слухи! — произносит из-за стойки Касьянов и вздыхает.
Курсистки делают друг другу большие глаза. Потом дружный веселый хохот и остроты на счет Касьянова:
— Касьянова-то и не заметили!..
— Я, кажется, вполне приличен, медам распорядительницы…
Наверху хор студентов пропел три раза «Гаудеамус», и гром апплодисментов, грохот передвигаемых стульев и хаос отдаленного говора сотен голосов возвестил об окончании концерта… Скоро сверху полился плавный и задорный вальс. Начались танцы.
«Мертвецкая» ожила: сюда схлынула вся демократическая публика и заняла все столы, стулья, подоконники… Зазвонили стаканы, захлопали пробки, и к чорту полетел всякий порядок… Говор, смех, споры… Кто-то уже затягивает «Дубинушку»:
«Много песен слыхал я в родной стороне, Не про радость, а горе там пели, Но из песен из тех в память врезалась мне Одна песнь про родную дубину-у…»И все, умеющие петь и неумеющие петь, грянули:
«Э-эх, дуби-и-нушка, ух-нем, Э-эх, зе-ле-на-я сама пойдет… Сама пойдет, сама пойдет, да ухнем!..»Сейчас же нашелся другой, лучший запевала, и не успел еще хор кончить «ухнем», как он из другого угла гулким басом, с душевным надрывом, затянул:
«Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь, Изобрел за машиной машину, А наш русский мужик, коль работать невмочь, — Он затянет родную дубину-у-у»…И гремит хор сильных молодых голосов, заглушая игривый, певучий вальс наверху. Поют, словно хотят отдать этой песне всю силу своей молодости, своей удали и всех светлых надежд на будущее. Как молитву поют, с восторженными лицами, горящими глазами, живыми жестами. И когда стоишь в этой поющей толпе и сам поешь, разгорается в душе жажда неведомой борьбы с неведомым врагом… Угораешь от этой соборной песни… Не там, наверху, студенческий праздник, а здесь, в тесных и душных комнатах, в облаках табачного дыма и в гуле и раздолье любимых песен…
— Братцы! «Выдь на Волгу»!
— «Выдь на Волгу!»
И бас с надрывом уже начинает, а хор подхватывает:
«Выдь на Волгу, — чей стон раздается Над великою русской рекой. Этот стон у нас песней зовется, — То бурлаки идут бичевой…»— Ти-ше! Ти-ше!
— Слова! Слова!..
— Товарищи! Ти-ше!
Кто-то стоит на столе и беспомощно размахивает руками. А в другом углу затягивают «Черную галку»…
— Ти-ше!
Стук по столам, ногами по полу. Притихли. На столе лохматый Николай Иванович. Приятно: точно сам говоришь. Я уже заранее согласен со всем, что скажет мой сожитель: мы — единомышленники…
— Господа! Товарищи! Братья и сестры!
— Родные и двоюродные!
— Тише, Касьянов!
— Вон Касьянова!..
— Говорите, товарищ!
— Нам разрешили плясать, петь и пить… Но потребовали, чтобы мы молчали, т.-е. не обменивались нашим образом мыслей… Господа, не время предаваться благоговейному молчанию. И если мы, студенты, будем молчать, то заговорит Валаамова ослица!..