Шрифт:
— Так что будем делать?
— Остановимся лагерем на этой возвышенности, сразу за каменной оградой усадьбы. С одной стороны — высокие холмы, с другой — озеро… А подстароста — мой знакомый. Здесь и дождемся конца потопа, как на Ноевом ковчеге.
— Наверное, это и есть самое разумное, что можно предпринять в столь дикой войне, — поддержал его идею Пьер де Шевалье.
— Вы, конечно, можете винить меня в том, что не погнался за повстанцами в степь, не сумел разбить их и теперь вынужден отступать…
— Увы, не собираюсь быть судьей ни вам, ни повстанцам, — прервал его Шевалье.
Он понимал, что своим присутствием сковывает действия и поступки полковника. Поневоле начнешь нервничать, зная, что рядом с тобой летописец, да к тому же — иностранец. Который сам в боях участия не принимает, но пребывает в чине майора и конечно же мыслит себя если не Ганнибалом, то уж, во всяком случае, Сципионом Африканским [15] . Такой, ясное дело, уверовал, что во стократ лучше знает, как следует командовать полком, чем он, полковник Голембский. К тому же еще неизвестно, что именно он потом напишет о походе.
15
Сципион Африканский — римский полководец, нанесший решающее поражение войскам карфагенского полководца Ганнибала. После этого военная карьера Ганнибала завершилась, и он вынужден был бежать в Азию, поскольку Рим требовал у Карфагена его выдачи. Но, как ни странно, имя Ганнибала известно всему образованному миру, а вот имя его победителя такой известности не получило.
— Уже похвально. Если это, конечно, правда. — С первого дня прибытия Шевалье в полк Голембский не скрывал, что подозревает его в сочувствии казакам и прочим повстанцам.
— Пока что меня интересуют общие исследования: кто такие казаки, кто такие татары…
— А уж кто такие поляки — так это каждому ясно, — скептически улыбнулся полковник. Ливень, наконец, поутих, однако тучи над ближайшим лесом вновь сгущались, и ветер упорно нагонял их прямо на возвышенность, на которой полковник собирался обосновать свой укрепленный лагерь. — Ну да поставим свечи по усопшим.
Встречать их вышел сам Анджей Зульский. Он стоял под проливным дождем без шапки, в одном только кафтане — располневший, рано состарившийся и безмятежно счастливый.
— Матерь Божья, неужели это вы, полковник Голембский?! Но ведь это, в самом деле, вы! Ваш полк, ваши храбрые солдаты. А мы-то думали, что сюда прорвались повстанцы. У меня осталось всего двадцать надворных казаков охраны. Было сорок шесть, но остальные ушли к Горданюку. Что мне оставалось делать? Понятно, что весь дом мы забаррикадировали, вооружили всех слуг. Но сколько мы смогли бы продержаться?
— Теперь продержимся, — заверил его полковник. — Мне бы хотелось, чтобы эти голодранцы действительно прорвались сюда. Никогда еще я не был столь лютым на них, никогда не стремился истребить всех до единого. Не зря же я поклялся, что, рано или поздно, пораспинаю их, живых или мертвых, на столбах; причем так, чтобы от вашего поместья и до самого Каменца. Так и напишите, господин историограф: от усадьбы господина Зульского и до самого Каменца. И да поставим свечи по усопшим.
— Вначале мне нужно все это увидеть собственными глазами, — невозмутимо возразил де Шевалье. — Фантазиями занимаются писатели и драматурги, меня же интересуют свершившиеся деяния.
— Знаю, что именно вас интересует, знаю, — мстительно блеснул глазами полковник, когда они взошли на небольшую ротонду, полукругом опоясывающую двухэтажный особняк Зульского.
— Интересно. Поделитесь-ка своими предположениями.
— Хотите предстать перед Францией, да и всей Европой, мессией страждущего народа, сражающегося в полуазийских степях против ненавистных поработителей-поляков? Поэтому-то не победы отряда полковника Голембского вы жаждете, а победы этой разбойничьей орды.
— О, нет, это не разговор, — решительно покачал головой де Шевалье. — Поэтому сразу же «поставим свечи по усопшим», господин полковник, — ответил его же поговоркой.
29
Они сидели в углу, почти под лестницей, ведущей на второй этаж трактира, оба — одетые в порядком изношенные, а потому бесцветные морские куртки, сработанные из крепкой, да к тому же огрубевшей от соли и пота, ткани.
— Уходят, — натужно ронял слова Шкипер, лишь для видимости поднося ко рту кружку с пивом. Его собеседник, бывший моряк Гольен, много лет прослуживший на испанском флоте, знал, что в луженой гортани Шкипера разрасталась погибельная опухоль, и старался не обращать внимания на его уловки. — Они, эти, — кивнул рыбак в сторону десятника Григория Родана, — уже уходят отсюда.
— А что это за воины? Правда, что их навербовали где-то в татарских степях?
— Как и то, что завтра их уводят под стены Дюнкерка.
— Почему ты считаешь, что их уводят, если в лагере из повозок, устроенном рядом с фортом, никаких признаков того, чтобы они куда-то собирались? — Лицо Гольена было похоже на печеное, полуизжеванное яблоко. Когда он хитровато, по-лисьи ухмылялся, оно морщинилось так, что теряло всякие человекоподобные черты. Рот, нос, глаза — все терялось в глубоких складках морщин.