Чириков Евгений Николаевич
Шрифт:
— Мамаша ейная! — шепнул нам Федя. — Ей больше ста лет, а она не помирает. Почему?
— A-а! Охотнички! Ничего, не бойтесь! Проходите в избу!
— Здравствуйте, мамаша! Как живете-можете? — заговорил Затычкин. — Все ли в добром здоровьи? Глафира Тимофеевна как?
— Потихонечку-полегонечку… Проходите-ка в избу!
Вот мы и у колдуньи! Сенцы, направо — дверь в избу, налево — в клеть. Низковато, но опрятно и в сенях, и в горенке. Печка ярко выбелена, хайло очага занавесочкой белой прикрыто, на окошках — цветы, на полке — сверкающий начищенной медью самовар, полы — вымыты, лавки точно сейчас обструганы, пахнет сосной и печеным хлебом. Домовито!
— А где же Глафира?
— На мельнице она. Помольцы [302] приехали. Долго никого не было, соскучилась без людей, ну вот и точит лясы… с мужиком.
Федя подтолкнул меня локтем — понимай, дескать! Никто не едет — боятся.
— А как бы нам, старушка Божия, самоварчик? Можно?
— А вот я сейчас к Глафире добегу…
Старуха ушла. Мы стали озираться и переглядываться. Федя опять за свое:
— Глядите: где у ней икона? Нет иконы. Хотя она по какой-то новой вере живет, а только все это зря говорится: для отвода глаз. Не терпит Святого Духа!
302
Помольцы — те, кто приехал на мельницу молоть зерно.
Федя начал было объяснять подробнее, но увидал в окно возвращающуюся старуху и сказал:
— Тихо! Сама идет!..
Впереди шла старуха, за ней — дочь. Мы насторожились. Скажу прямо: ждали взволнованно, с некоторым трепетом. И вот наконец увидели саму колдунью!.. Прежде всего бросилась в глаза молодцеватая фигура женщины и ее богатырская грудь. В красном повойнике [303] , в синем сарафане, подоткнутом, чтобы не мешал. В мужских сапогах. Вся в муке! Трудно сказать, красива или нет. Мучная пыль густо обволокла лицо, и только глаза, серые, миндалевидные, резко обрисовывались и сверкали янтарным кошачьим блеском. Странные глаза!.. Поклонилась, отерла рукавом мучную пыль с лица и сразу преобразилась… Сказочное превращение: сразу помолодела, похорошела, улыбнулась румяными толстыми губами и, сверкая зубами, заговорила с хохлацким напевом:
303
Повойник — русский головной убор замужней женщины. Его носят по будням.
— Бувайте здоровеньки! Малесенько повремените — отпущу хлопца и до вас! Мамо! Угостите чи кваском, чи молочком, а после самовар я наставлю…
Здоровая, молодая, сильная и красивая. Останавливают внимание рот и глаза: чересчур замысловаты для деревенской бабы! Улыбка тоже особенная: тянет к губам, дразнит зубами, рождает беспокойство, смущает душу. Володя покраснел от этой улыбки до ушей. Старуха вышла на погребницу [304] за молоком, Федя подмигнул нам и спросил:
304
Погребница — то же, что погреб. Или сруб и крыша над погребом.
— Ну как? Бабеночка невредная?
— Да ничего себе… — довольно равнодушно протянул Евтихий. — Бывают и получше…
Я заступился:
— Хорошая женщина. Конечно, не красавица, а все-таки…
— Понравилась тебе? Опасайся! Попомни мое слово!
— Улыбка у ней очень приятная…
— Ну вот! Готов! Вот этой улыбкой-то она и привораживает нашего брата. Раскроет рот-то — на, целуй. Вот оно и того… А зубы видел? Два есть востренькие. Опасайся, если поцелует… Кровью изойдешь! Высохнешь!
— Чепуха! — произнес Евтихий. — Сто раз поцелую, и ничего не будет…
— Ну тихо! Никак, идут…
Перестала грохотать мельница. Один водопад зашумел привольно. Простучала телега по бревенчатому мосту плотины — помолец домой поехал.
Появилась Глафира. Умылась на крыльчике, побрякав рукомойником, и исчезла. Скоро она появилась в горенке в новом виде: нарядная, в платочке с цветочками, с бусами на груди, в башмаках с подковками. Схватила с полки самовар, улыбнулась мне на лету и вышла в сенцы. Мы переглянулись. Да, действительно: больше, чем недурна! Есть в ней и некультурная мощь женской породы, и прирожденная женская грация, и своеобразная кокетливость, своя, натуральная, без зеркала. Ну а полуоткрытые губы, зубы и улыбка — это уж прямо вызов и обещание! Досадно, что не посидит с нами, а все мечется. Расставила чайную посуду, принесла самовар, опять ушла и принесла тарелку с вишней.
— А вы присели бы с нами! — сказал Евтихий.
— Сейчас медку принесу…
Оставила нас со старухой, а сама носилась по сеням, по саду, под окнами.
Деловитая баба! Весь дом и мельница вокруг нее вертятся. Куры, гуси, утки, пчелы, корова, свиньи, собаки — все в ней друга-хозяина чувствуют. Со всеми разговаривает, мимоходом ласку бросит или поругает. Вон, жеребенок за ней бегает!
Пили чай, а сами все ждали, поглядывали в оконце. Старуха занимала нас разговорами, но мы плохо внимали, прислушиваясь к голосу Глафиры за окнами. Солнце садилось. В горенке потемнело: окошки в сирень смотрят, и потому зеленый сумрак висит уже над полом и потолком. Пришла наконец Глафира и подсела ко мне на лавку. Улыбнулась — я чуть блюдце из рук не выпустил. Спросила, как зовут, где живу, сколько мне годков… Прячет от нас зеленый сумрак красивую колдунью, а что тут скрывать: на всех нас она произвела впечатление. Евтихий, отозвавшийся сперва очень сдержанно о красоте этой женщины, теперь то и дело косил на нее глаза и точно изумлялся.
— Хорошенький узорчик! — сказала вдруг колдунья и стала рассматривать вышивку по подолу моей рубашки.
— Нравится?
— Даже очень! Кабы снять можно было узоры-то эти…
Я взял валявшиеся на окне ножницы и отрезал часть подола у своей рубашки:
— Вот возьмите…
— Что вы наделали? И не жалко?
— Возьмите! Прошу!
— Значит, не милая рука вышивала…
И опять мне улыбнулась! О, за эти улыбки я готов был обрезать весь подол моей рубашки! Федя заметил и печально покачал головой. Евтихий рассматривал вышивку своей рубахи — хотел обратить внимание Глафиры и последовать моему примеру, но Глафира не заметила и вышла. Мы снова остались одни. Федя воспользовался моментом: