Чириков Евгений Николаевич
Шрифт:
Старуха покряхтела, пошептала молитву и отперла.
— Зажги огонь!
Старуха долго шарила и ворчала. Изба осветилась скучным коптящимся языком маленькой лампы. Человек огляделся: никого, кроме старухи, не видать.
— Мужики дома?
— Никого нет, батюшка, никого… Одних угнали, другие разбежались… Никак одна я на всем хуторе…
— Не врешь? Смотри, старая, говори правду, как попу на духу, а то худо будет.
— А что мне будет? Двум смертям, батюшка, не бывать, а одной не миновать. Мы уж и бояться-то перестали… И Бога-то теперь не боятся уж…
— Хлеб есть?
— Откуда? Ты тесто-то ставил?
— Жрать хочу, как собака… Лучше покорми сама. Не дашь, искать буду, а найду — ответишь мне за обман.
— Эх, вы!.. Как собаки и есть: которая лютее да зубастее, та и вырвет…
Старуха пошла за перегородку и выйдя бросила на стол краюху черствого хлеба:
— Весь тут. Не пахано, не сеяно, а подай! Сама с голоду подыхай, а вам подай… Ешь, Христа ради!
Человек обломил от краюхи половину и, торопливо давясь, стал утолять мучивший его голод.
— А это тебе оставил, старуха… Пополам… По-братски, старуха!
— Добрые вы.
— Какая станция, бабушка, у вас?
Старуха назвала станцию.
— Верно. Она самая… — подумал вслух человек и опять спросил: — Много на станции наших?
— Я уж не знаю, какие ваши, а какие наши… Не знаю я ничего. Не спрашивай!
— А ты за кого: за красных или за белых?
— Ничего не знаю. Не наше дело. Бог с вами…
Старуха боится захожего человека, человек боится старухи.
Тут на печи заплакал ребенок, и старуха пошла к нему и стала утешать, баюкая и приговаривая слезливо и жалобно:
— Ненаглядный ты мой! Сироточка моя разнесчастная!.. Что мы делать-то с тобой будем?..
Старуха причитала, припевала, и ребеночек притих.
— Вот что, старуха, — начал человек шепотом. — Я белый…
— Мне все одно, батюшка. Перед Богом — все люди-человеки.
— Тебе-то все равно, да вот мне-то надо точно знать, в чьих руках ваша станция?
— А кто вас знает. То одни придут, то другие, а нам все вы хороши…
— Скажи правду, кто теперь на станции: белые или красные?
— И знать не хочу… и не спрашивай… И разговаривать я с вами боюсь, — жалобно затянула, точно заплакала старуха и стала отмахиваться костлявой рукой.
— Так вот что: иди и узнай!
— Как же я могу идти? Чай, видишь, у меня на руках ребеночек хранится? Больной внучонок лежит, а я побегу от него… Да ты что, в уме ли?
— С ребенком останусь я, а ты иди и точно узнай, кто на станции.
Человек сказал это строго и, вынув из кармана револьвер, положил его на стол около лампы:
— Вот видишь? Эту штуку? Если красных с собой приведешь, я сперва ребенка убью, а потом… себя.
Старуха опустила руки и долго безмолвствовала. Потом медленно перекрестилась на образ и прошептала:
— Вразуми, Господи, заблудших…
— Ну, ладно. Потом помолишься, а сейчас некогда.
— Ты, видно, и помолишься за меня?
— Мне все равно пропадать… Иди!
— Побойся Бога!
— Не разговаривай! Слышишь?
Старуха потопталась, жалобно и тихо пожаловалась Богу и стала натягивать овчинный полушубок.
— Ну, поторапливайся! Помни только, что если соврешь или приведешь красных, застрелю ребенка…
Отирая слезы и шамкая беззубым ртом, старуха вышла из избы. Человек осмотрел револьвер, пощелкал затвором, приготовил на «последний случай». Притушил огонек лампы и, присев на лавку, стал смотреть в окно. Потом вспомнил и побежал в сени, — запер дверь за ушедшей старухой. Вернулся, взял револьвер и снова стал смотреть в окно. Теплым дыханием своим он просветлил на стекле кружочек и в него смотрел не отрываясь… Жалобно так и беспомощно стонал, точно жаловался Богу, маленький брошенный человечек. Большой человек смотрел в светлинку и думал о маленьком, и стоны его начали торкаться в сердце и душу, давно не знавшие уже жалости. Вспомнилась страшная картина, которую довелось увидеть однажды в маленьком городке, только что покинутом красными: убили всю семью, не пощадили даже двухлетнего ребенка. Верно, схватили за ножки и ударили головкой о каменную стену дома: маленький, похожий на большую нарядную куклу трупик валялся на тротуаре с разбитой головой. Точно расколотый грецкий орех. А на стенке — запекшаяся кровь и сгустки мозга. Тоже оказался «буржуем»… А вон там, на печке, — «пролетарий»…
— Эх, ты… пролетарий!
И большой человек подошел к печке и, вскочив на приступок ногою, приподнялся и стал разговаривать с хныкающим ребенком.
— Прости нас, окаянных…
Он вспомнил, что у них с Ладой в Крыму, у дедушки, есть умненькая, маленькая девочка, похожая, говорят, личиком на мать. Отец, дедушка, так и называл внучку: «наша буржуйка». Теперь уж, наверное, бегает и без удержу болтает. Спрашивает про папу и маму…
И сердце человека облилось тоской и радостью. А ребеночек на печке притих и только строил смешные гримасы: не то хотел заплакать, не то засмеяться.