Чириков Евгений Николаевич
Шрифт:
— Закололи, голубчики… До смерти жалко и самой-то мне… Поглядите! Тепленький еще…
Кухарка ушла.
— Иди посмотри!..
— Не хочу…
— И я…
— A-а, слезки…
— А у самого-то?..
Мы разошлись в разные стороны и перестали говорить про Хаврюшу. Но мы не переставали думать о нем — и оба были невеселые. Не хотелось идти на двор играть, не хотелось пить чай с хлебом и здороваться с папой и мамой…
— Пегасик! Нет у нас Хаврюши, убили его! — жаловался я Пегасу, когда он, грустный, пришел к нам в детскую. Пегас опустил хвост и голову. Я обнял его за шею и поцеловал в морду… Пегас лизнул меня, встал посреди комнаты и задумался. Потом он покружился на месте, лег и вздохнул, положив морду на передние лапы. Тянулся день, длинный и скучный, и опять били проклятые часы… «Дон, дон, дон». Три часа… Вчера, когда часы били три раза, Хаврюша был еще жив, а теперь нет его… И завтра будет бить три часа, и послезавтра, и всегда… всегда. А Хаврюши никогда не будет на свете…
Пришел папа со службы. Позвали обедать.
— Не хочется, мамочка…
— А мы не пойдем! — хмуро сказал Володя.
— Папа сердится… Идите!..
— Ну, останетесь без обеда… А сегодня поросеночек с кашей.
— И не надо, ешь сама!
— И малина со сливками.
— Не надо.
Мы не пошли обедать… Мы боялись увидеть жареного Хаврюшу с распоротым брюшком, набитым кашей… Мы вылезли через окошко на двор и там около сарая плакали о Хаврюше. Когда все кончилось, мы пошли домой через кухню. Лучше бы не ходить!..
Кухарка мыла посуду, а Пегас жадно ел косточки, так что они трещали у него на зубах… Сперва я не догадался, что ест Пегас, но когда увидел Хаврюшин хвостик, то понял…
— Скверный ты пес, гадкий! Володя! Он ест Хаврюшу… Все вы гадкие, все, и ты, кухарка!
— А мне, думаешь, самой не жалко?
— Скажешь — не ела?
— Ела… Чего уж… А как жарила, так поплакала…
Пегас подошел ко мне и замахал хвостом, но я пнул его ногой:
— Пшел!.. Хаврюша любил тебя, а ты… Ах, ты, негодный пес!..
— Только папаша и кушали… Мамаша не могли… А бабушка и поела бы, да зубов нет.
— Все вы гадкие! Не люблю вас! — закричал я и убежал опять на двор.
Пришел Володя.
— Вот бабушка говорила, что Бог все может… А Хаврюши нет на свете…
Вечером, когда бабушка пришла укладывать Володю, — он сказал ей:
— Наврала ты, бабушка.
— Чего я тебе наврала?
— А про Бога-то?.. Говорила, что Он может…
— Ну?
Володя рассказал, как мы молились и просили Бога спасти Хаврюшу. Бабушка рассердилась и сказала:
— И молиться за поросенка грех! Будет Бог обращать внимание на свиней!.. Он с людями-то, поди, устает, не успевает…
— А ты говорила, что Бог всех любит!.. И людей, и зверей?..
— Молчи! Сами вы еще поросята, а туда же про Бога разговаривать…
— Теперь не буду тебе верить…
— Молчать!..
— Врунья!
Бабушка подошла и нашлепала Володю. Володя начал плакать и бранить бабушку. Я заступился за Володю…
— Злая ты, а еще бабушка! — крикнул я.
И меня нашлепала бабушка. И оба мы лежали в кроватях и долго плакали… Про бабушку я давно забыл, но не мог остановиться, потому что мне было жалко Хаврюшу… «Хаврюша! Хаврюша! Милый, бедный наш Хаврюша! — шептал я. — Никогда больше не увидимся, никогда!»
Моя жизнь [*]
(Повесть)
Отца своего я не помню, но отлично помню мать. Она была рослая и красивая блондинка с карими глазами, с пушистым хвостом и звонким голосом. На шее она носила ожерелье — ременное ожерелье с блестящими медными кружочками и со стальным замочком. Этот замочек побрякивал как бубенчик, когда мать играла с нами…
*
Печ. по: Чириков Е. Моя книга. СПб., 1909. С. 1–67. Впервые: Друг детей, 1905. № 9. С. 374–379; № 10. С. 424–429; № 11. С. 453–460; № 12. С. 497–500; № 13. С. 533–536.
Тематика повести связана с одним из главных увлечений Чирикова — охотой. В семье всегда были охотничьи собаки — чаще всего ирландские сеттеры. Это подтверждают многие знакомые Чирикова. Например, начинающий писатель Петр Козлов в неоконченном произведении «Ушедшие. Повесть из жизни писателей прошлого» (1935) описывал свой визит в городскую квартиру Чирикова так: «На полу ковер, на котором лежит светло-шоколадного цвета сеттер-ирландец. Собака встала нам навстречу, ласково помахала хвостом, и потом она сидела около меня, положив голову на колени, пока я находился у Чирикова» (РГАЛИ. Ф. 2545. Оп. 1. Ед. хр. 6). И хотя «герой» «Моей жизни» — собака, напоминающая пойнтера, главное, что описаны повадки и «образ мыслей» собаки именно охотничьей породы.
Повесть писалась в особенно напряженный для Чирикова период — работа почти не давала возможности вырваться из Петербурга. Поэтому особенно ностальгически поэтичны в повести описания охоты. Как признавался в одном из писем автор, при воспоминаниях о «тяги» и «токах» «даже сердце вздрагивает. Ох <…> как я устал! Как вспомню зорю, лесок, грохот выстрела — так в пот ударяет от радости» (РГАЛИ. Ф. 328. Оп. 1. Ед. хр. 53. Письмо В. Муйжелю от 8 марта 1910 г.).
До сих пор в моей памяти с поразительной ясностью рисуется разлука с матерью, и до сих пор воспоминание об этой разлуке наполняет мою душу невыразимой грустью.
Мы жили в темном каретнике, под старыми санями. Однажды вечером, когда мы лежали на рогоже и все мы — нас было шестеро — неистово сосали ее теплую грудь, заскрипела на петлях тяжелая дверь, и полоса желтого света запрыгала на бревенчатой стене: вошел с фонарем на руке дворник Степан и кому-то сказал:
— У нас их шестеро, выбирайте любого!
На стене запрыгали тени, и шаги людей гулко прозвучали в каретнике. Мы испуганно прижались к груди матери, а мать, насторожив уши, заворчала и прикрыла нас своими лапами. Думали ли мы, что скоро одного из нас отнимут навсегда и он не увидит больше своей матери никогда-никогда? Нет, мы, глупые, только и думали о том, чтобы побольше высосать молока из материнской груди, и изо всех сил упирались в нее своими лапками. А между тем полоса света обошла стену и упала под сани, осветив нас таким ярким светом, что мы зажмурились… Чья-то грубая рука шевырялась между нами, отрывала нас от матери и снова бросала на место. Мать стала лаять, залаяли и мы, как умели. Но дворник Степан закричал на мать: