Шрифт:
— Не пори глупости! — осадила Евдокия Ефимовна дочь. — Кто это сомневается?
— Да хоть бы я! — ответила Вера, окидывая Ламаша озорным взглядом. — Как что хорошее, так где-то далеко, не у нас. Фиса правильно сказала: как в сказке. Либо нам начальники достались такие ленивые, не хотят заботиться о нас, либо не знаю что… Только мимо нас проходит все хорошее.
— А ведь Верушка дело говорит, Володимер Кузьмич, ты ее не кори, — заметила Анна Тимофеевна. — Мы и так уж толковали: там хорошо, где нас нет.
— Погодите, и у нас все будет, — сказала Евдокия Ефимовна.
— Безусловно, — согласился Владимир Кузьмич. — Но обо всем сразу рановато думать. У нас еще многого не хватает, тех машин, например, какие нужны. Однако дойдет очередь и до нас, и мы забросим тяпку куда подальше…
— Пока солнце взыйде, роса очи вые, — перебила Анна Тимофеевна и тут же скомандовала: — А ну, бабы, распогоживается, кажись, забирай тяпки — и на свеклу.
Пригибаясь, женщины проходили в проем шалаша, мимо Владимира Кузьмича. Вера проскользнула следом за матерью, обернулась и со смехом сказала:
— А вы и вправду хорошо рассказывали, не сердитесь…
8
На половине пути к полевому стану трактористов Ламаша вновь застигла непогода. Вслед за грозой наступало ненастье: небо сплошь обложило тучами — ни просвета, ни голубинки в нем, — из них сыпался мелкий, как пыль, бесшумный дождевой сеянец. Даль затянуло пепельной наволочью, как будто наступал вечер. Неслышный в поле, дождь словно усилился и сделался гуще в лесочке, на опушке которого расположился стан. Шорох шел от дерева к дереву, скапливаясь в ладошках листьев, дождинки срывались на траву, глухо перестукивались по всему леску. Запахло сладкой лесной сыростью, мокрой корой, лиственной прелью. Дорога расплылась, колеи затянуло ржавой грязью. Скатанная с листьями и хвоинками, она облепила колеса. Жеребец аспидно потемнел.
Ламаша крепко промочило в дороге. Плащ набух от влаги, края фуражки обвисли, роняя на шею теплые капли. Но Владимир Кузьмич не ощущал неудобства. Он не торопил жеребца, как если бы желал, чтобы и его вместе с полями и леском обмыл долгожданный дождь.
На полевом стане стоял трактор Саньки Прожогина. Кухонька под навесом, бочки из-под керосина, столик и лавки под огромной грушей залило водой, в лужинах плавал лесной мусор. Не надеясь застать кого-либо на стане, Владимир Кузьмич толкнул дверь. В будке было по-вечернему сумеречно. Западая в маленькое оконце, свет рассеянно расположился и по заклеенной плакатами стенке, и на широких полатях, где из-под бараньего тулупа торчала голова бригадного повара Гриньши-Клинка. Не сразу Ламаш увидел Саньку Прожогина. Поставив локти на колени и положив в ладони голову, тракторист неподвижно сидел в углу. На стук двери Санька и головы не поднял.
— Ты что тут делаешь, Александр? Спишь? — спросил Владимир Кузьмич, расправляя полы плаща и усаживаясь на сене возле головы Гриньши.
Санька туманно-черным взглядом окинул председателя и нехотя ответил:
— Не-ет, так… задумался я.
— А где остальные?
— По домам разбеглись, Владимир Кузьмич. Все одно в поле не работа.
— Та-ак, — Ламаш достал папиросы, вытащил одну себе, протянул пачку трактористу. Они прикурили от одной спички, пряча ее в сложенных ковшиком ладонях, как привыкли прикуривать в поле, на ветру. — Та-ак, значит, — снова протянул Владимир Кузьмич и покосился на курчавые, невпрочес волосы вытянутой в затылке головы Гриньши, — на ощупь они, наверное, были жестки, как проволока.
Если бы кто-нибудь сказал Ламашу, что в своем отношении к Саньке Прожогину он не лишен пристрастия, Владимир Кузьмич посмеялся бы над таким предположением. Нет, он ни в чем и никогда не выделял молодого тракториста, даже, пожалуй, был к нему более взыскателен, чем к другим. Но он и сам не замечал того, что его взыскательность имела оттенок любования. Была в Прожогине какая-то веселая уверенность в себе, как будто Санька стремился показать, что живет играючись и удивить его ничем нельзя, — в нем постоянно бродил дух самоуверенной предприимчивости. За неизменным выражением плутоватой сметливости Ламаш высмотрел в нем человека особой самолюбивой складки. В отличие от многих своих сотоварищей, Санька не прельщался выгодой, был равнодушен и к славе первого баяниста на селе. Может быть, только одно по-настоящему беспокоило его: он не хотел, чтобы кто-либо мог сказать, что Санька поступил когда-нибудь не лучшим образом, что на Саньку нельзя положиться. Владимир Кузьмич подумывал, как бы сделать Прожогина вожаком молодежи в Долговишенной.
— Ты либо повздорил с кем, Александр, — улыбнулся Владимир Кузьмич. — Или в любви не везет, вид у тебя такой, будто кислятины объелся.
— Не с кем мне ссориться, — насупленно ответил Санька.
— Как не с кем! А с Ерпулевым? — сощурился Владимир Кузьмич.
Прожогин промолчал, сосредоточенно упиваясь папиросой. Он внутренне ощетинился в предчувствии председательского разноса: как-никак Санька уже задумывался, не вторгся ли в область, которой ему, возможно, не следовало касаться, и еще неизвестно, как восприняли его поступок Ламаш и Евдокия Ефимовна. Обличая Ерпулева, он верил в свою правоту да и в безнаказанность, — кому придет в голову впутывать его в это дело, — но голос выдал, и все, кто слушал радио в то утро, указывали на него. Вначале он слышал лишь одобрения, но затем Ерпулев передал через людей, — встречаясь с трактористом, Андрей Абрамович старался не замечать его, — что не успокоится, пока не засудит Прожогина за оскорбление, и Санька затосковал: о таких последствиях он не думал, и теперь беспокойные мысли тревожили его.
— Был у меня Ерпулев, — немного выждав, проговорил Владимир Кузьмич. — Как это ты сообразил, Александр, а? Всего ожидал от тебя, но такого… Тут ты удивил, признаюсь. Не спросись никого, в колокола вдруг бухнул… Нехорошо получилось, ох нехорошо! Можешь понять?..
Опустив голову, Санька упорно молчал с зажатой во рту потухшей папиросой. За этим молчанием Владимир Кузьмич почувствовал упорную силу сопротивления.
— Мне непонятно, чего ты добиваешься, — внушительно сказал Ламаш. — Судьей себя выставляешь? Кто же дал тебе такое право!