Савич Овадий Герцович
Шрифт:
Петр Петрович и в старое время служил по суконной части приказчиком в большом заведении купцов Прянишниковых. Дело свое он знал хорошо и ровному спокойному характеру был обязан тем, что сделал у Прянишниковых, можно сказать, большую карьеру, дослужившись в молодые сравнительно годы до должности заведующего оптовым складом. Он любил свою семью глубоко и ровно, хоть и относился к своим, как и ко всему в мире, спокойно. Он внимательно слушал все разговоры, своих мнений не навязывал, но и не отказывался от них, никогда не думал, что он, отец и работник, выше других, не томил скучными историями о сукне и сослуживцах, и когда дети чем-нибудь увлекались, выслушивал их терпеливо и терпеливо выжидал, пока увлечение пройдет. Он был твердо убежден, что жить надо так, как живется, и что выше себя не прыгнешь. В этом Елена Матвевна была с ним всецело согласна, и жили они душа в душу.
Так было заведено, что заработанные деньги Петр Петрович целиком отдавал супруге, а она уже знала, на что какой рубль истратить, какую дыру спешно заткнуть, а с какою обождать, она помнила хорошо, чьи предстоят именины, когда будут гости и кто из детей износил уже свои ботинки, и она умела вести свою кассу так, что и дети и сам Петр Петрович в нужный час могли получить у нее безвозвратную ссуду. Об умерших детях она в свое время горько поплакала, но живые быстро ее утешили. Ведь обо всем надо было помнить: и о здоровье, и о занятиях, и об одежде детей, и об обеде, и о комнатах, и о жильце, и о набрюшнике для Петра Петровича. А кроме того, все было так интересно, каждый день готовил сюрпризы, дети спорили и увлекались, и с ними увлекалась Елена Матвевна, — а Костя рос совсем непохожим на Лизу, и это было так удивительно. И еще случались в мире захватывающие события, то рождались у знакомых дети, то издавал новое распоряжение домком, то вот у Маймистовых сын с ума сошел. И еще были на свете книжки, где рассказывалась совсем другая, увлекательная жизнь, и уж никак нельзя было от этих книг оторваться, а было их столько, что ночных часов совсем не хватало на чтение. Елене Матвевне всегда было некогда, но она никогда не торопилась и всюду поспевала. А память, одинаково на крупные события и на самые пустяшные мелочи, никогда ей не изменяла и была так же точна, как отчетность распределителя.
А дети росли, и хоть росли они вовсе не так, как, может быть, мечталось, потому что Елена Матвевна любила помечтать, но жаловаться на них не приходилось, и если подумать, так дети были лучше всех детей, и умнее, и интереснее, а если такая высокая оценка тоже была мечтою, так разве не были они — свои, и разве не это делало их лучше всех, и разве не это было главное? И ведь, правда, выросли они на редкость удачные, не отрывались от семьи, хоть и была им предоставлена полная свобода, а может быть, и сами они ее отвоевали, — этого Елена Матвевна не то что не помнила, а не хотела помнить. Если и возвращались под утро, то все-таки приходили не куда-нибудь, а к себе в дом. И если говорили: вы этого, мама, не понимаете, так, во-первых, еще таких детей свет не видал, которые бы этого не говорили, а во-вторых, это вовсе не значило, чтобы сама Елена Матвевна думала, что она чего-то не понимает. Конечно, не все книги и не все разговоры были ей доступны, это она признавала. Но опять-таки, разве было это так важно, когда она сердцем своим чувствовала, что детей своих она понимает, может быть, лучше, чем они сами. А что Елена Матвевна свои мысли и чувства высказать не могла, не умела, так в этом она сама была виновата, да и дело-то было вовсе не в словах. А в конце концов, к кому шли дети с каждою нуждой и с каждым вопросом, хотя бы и знали, что где ей, малообразованной, отвечать на умные их вопросы? К ней же.
Дети были больше похожи на мать, чем на отца, вот только ростом они мать перещеголяли. Елизавета ходила уже на службу, и кажется, были ею на службе очень довольны. Была она хорошенькая, даже красивая девушка. Она отходила положенное ей время в среднюю школу, на службу устроилась легко, по рекомендации тов. Майкерского, который с удовольствием оказал эту услугу своему помощнику. Денег она зарабатывала как раз достаточно, чтобы на них одеваться, тем более что одежду шили они вместе с матерью у себя на дому по вечерам, и мать при этом, конечно, работала больше дочери и, пожалуй, больше дочери заботилась, чтобы шло той платье к лицу.
Константин, в противоположность родителям и сестре, был очень худ и был шатен с темными глазами. У остальных всех глаза были такой голубизны и ясности, что хоть полоскайся в них, как в реке. А у Константина глаза были темно-карие, замкнутые и всегда безулыбочные, даже когда он смеялся. Смеялся он нередко, ел хорошо и вообще здоровьем мать не пугал, разве когда уж очень засиживался за книгами. Он учился в институте, работал очень много, так что и отец глядел на него с уважением. Мать вздыхала, она чутьем догадывалась, что талантов больших у Кости нет, да и неоткуда им взяться, в кого бы? — и что берет он усидчивостью. И хотя был он, как сказано, вполне здоров, однако Елена Матвевна с возрастающим беспокойством считала папиросные окурки, вынося их утром из комнаты, где ночью занимался Константин. Все казалось ей, что уж слишком он узкогруд, что растут под глазами у него синяки и западают глаза, и все прислушивалась она, не кашляет ли он за стенкой. Зато он не беспокоил родителей никакими грубыми выходками, как отец — все выслушивал, как мать — все старался запомнить, и как оба родителя — медленно уложив все в мозгу, со своей дороги никуда не уходил в сторону, так же твердо, как они, и так же верно, чутьем, никуда не торопясь, жил, глядя прямо перед собой, и жизнь не открывала ему ни блестящих обманных перспектив, ни неожиданных пропастей.
И еще жил в квартире один чужой человек, неопределенный какой-то молодой человек, балетный танцор по профессии, Черкас, Аполлон Кузьмич.
Он служил в местном театре, в оперетке, но голосом не обладал, а только проворными ногами. Вряд ли он был многим старше Константина, но Константин перед ним казался совершенным щенком. Черкас глаза имел довольно пронзительные, лицо от густой растительности — синеватое. В общем, напоминал он кавказского человека, но по-русски говорил правильно и почти изысканно. Поселился он у Обыденных недавно, человек был, очевидно, перелетный, как все актеры, неприятностей с ним никаких пока не случалось, вежливостью своей он даже смущал хозяев. Он никогда не забывал при встречах осведомиться о здоровье, у Петра Петровича неизменно спрашивал что-нибудь про сукно, чтобы показать свое уважение к опыту и высокому званию помощника заведующего, Елене Матвевне он так долго расхваливал ее пироги, пока она не посылала ему в комнату огромный кусок, и тогда он осторожно стучал в дверь столовой и, войдя, рассыпался в благодарностях; только Елена Матвевна отчего-то его побаивалась и к столу приглашать не любила; Елизавете он всегда отпускал комплименты, и хотя были его комплименты неизменно приличны и почти что старинны, Елизавета отчего-то всегда краснела; Константину он сам вызвался помогать в занятиях, и хотя в книгах он разбирался плохо, но делал изумительные чертежи, а на вопрос, где это он научился, он только вежливо усмехался в ответ. Но в общем, все были жильцом довольны, и Петр Петрович часто даже с гордостью заявлял знакомым: «А у нас артист живет, в театре играет», — на что знакомые почему-то с удивлением отвечали: «Скажите пожалуйста!»
К тому времени, когда Петр Петрович возвращался пешком со службы, вся семья бывала обычно уже в сборе и рассаживалась за столом. Очень часто Константин приходил к столу с книгой, и это означало только то, что у него экзамены на носу. Елизавета тоже норовила положить рядом с прибором какой-нибудь иностранный роман и за супом то и дело пыталась украдкою вычитать несколько строк. Петр Петрович этого очень не любил, он считал, что обед есть настоящее дело и что только за обедом все и встречаются. Константину он прощал все, во внимание к усиленным занятиям, но, заметив книгу у Елизаветы, хмурился. А когда его нахмуренные брови замечала Елена Матвевна, она часто, без дальних слов, отбирала у Елизаветы книжку и прятала ее под скатерть. Елизавета обижалась главным образом на то, что с нею поступают как с маленькою, Елена Матвевна отводила от дочери глаза, краснела и старалась удержать улыбку, но книги не возвращала до конца обеда.
Петр Петрович за столом говорил мало, но очень любил слушать споры детей. Когда обращались к нему с вопросом, не имевшим прямого отношения к тому, в чем он был тверд или что знал вполне достоверно, он обычно принимал рассеянный вид и говорил будто в сторону: «Да, да…», или: «Это надо подумать…», или: «А вот поживем, увидим». Очень может быть, что при этом в мозгу его шла упорная работа, медленно подымались и опускались чашки каких-то весов, на которых колебались чужие мнения и собственный опыт. Иногда, вечером, раздеваясь, он спрашивал у Елены Матвевны ее мнение о вопросах, которые бывали затронуты сегодня, накануне, а то и за много дней и о которых она уже давно забыла. Она честно излагала ему все, что она по этому поводу думала, он внимательно ее выслушивал и, возобновляя прерванный туалет, говорил, как и за столом: «Да, да», — но своего мнения опять-таки не сообщал.