Арбенин Константин Юрьевич
Шрифт:
— А что мне остаётся, — говорит отчим Кондраций испуганно. — Только пить, других чудес у меня нету… Все эти воскрешения, все ковры-самолёты — всё у них, у безбожников!
— У вас мало ковров, коллега? — умиляется отец Панкраций и новую шипучую смесь в кубок подливает.
— Завались, — отвечает отчим Кондраций. — На полу лежат, на стенах висят, с антресолей свисают. Но ни один из них не летает, коллега. Ни один!
Отец Панкраций не удержался, поглядел на напарника со всей нескрываемой брезгливостью. А потом одним махом осушил свой кубок.
— А я в их чудеса не верю, — помотал головой по-лошадиному, так что брызги в разные стороны. — Не верю! Всё это подстроено. Ловкость рук, телесные тренировки, одним словом, циркачество. У мужика чуда быть не может, не должно! Только у нас на чудеса разрешение есть, только нам оно можно, потому как только у нас на чудо королевский монополиус!
— Да на кой нам чудо?! — развёл руками отчим Кондраций. — На кой? Зачем оно, коллега, вам, или мне, или трижды первому… короче, всей нашей шайке — на кой нам, например, скатерть-самобранка? На кой, спрашивается, если у нас и так стол только что не разламывается от этой жратвы поганой!
Сказал и тут же будто обратно в беспамятство вернулся, рухнул на стол мучным кулём. Отец Панкраций хотел ответить хлёстко и разоблачительно, да понял, что бесполезно — ничего коллега не услышит уже. «Ладно, — думает. — Лично запытаю дурака пьяного за все его похабные мысли, и против своей инквизиторской совести ничем не покривлю!»
Хотел, выходя из залы, перекреститься на иконостас, да вместо этого остановился и тому иконостасу пальцем погрозил — шалишь, дескать!
А отчим Кондраций остался в зале. Всё, что можно, допил, да ещё сверх того немного, чего нельзя, присовокупил. И сидит соломенным телком, слюни на стол выпускает.
А в Колокольном лагере дело к вечеру идёт. Лягушки запели, кузнечики расхрабрились, нагретые за день колокола от прохлады паром пошли.
Иван Горшене всё подробно рассказал: про казнь свою несостоявшуюся, про счастливое спасение, про то, как он Семионов с прямого маршрута развернул и попросил — нет, просто потребовал, — чтобы Горшеню хоть в гробу, а с собою забрать из мерзкой тюремной усыпальницы. А Горшеня Ивану всё то же заливное подаёт: «Ничего не помню. Тоннель, свет в том тоннеле, и всё». И от этих Горшениных недомолвок продолжается между друзьями некая холодная распря, самими ими ещё не осмысленная. Разошлись они по разным концам лагеря, затерялись друг от друга промежду прочими Семионами.
У Горшени от этого душевного дискомфорта (ну не привык человек врать!) началась к тому ж бессонница. Полежал было с четверть часа на правом боку, а сон не идёт. Полежал ещё минут десять на левом — та же, как говорится, проталина. Нога не ноет — непривычно. Даже книга Кота Учёного не помогает — видать, и на неё у Горшени какой-никакой иммунитет появился после на-тот-свет-путешествия. Да и до ночи далеко ещё — какой там сон!
Встал тогда Горшеня, напялил сапоги на босу ногу и давай ходить призраком по вечернему стойбищу — местности изучать, впечатления получать. Посасывает у Горшени внутри, и вроде как снова потребность у него появилась с Иваном побеседовать, а может, даже посоветоваться. Да только момент упущен: Иван теперь другим обществом занят — он с Надеждой Семионовной беседует. Он от неё не отходит, и она от него не отстаёт. Да и не то чтобы беседуют они, а скорее молчат друг с другом, слова едва выцеживают. Просто им приятно рядом быть. Сидят возле костра и мычат нараспев — души свои спевают. Горшеня походил вокруг да около, но сбивать спевку не стал, понял, что не его нынче время. Ладно, думает, пускай себе токуют, птахи весенние!
И снова пошагал он в другую сторону, к колокольным языкам. Видит, там братья Елисей с Еремеем Трифона Термиткина уму-грамоте учат, на земле слова палочкой рисуют и в те письмена секретаря носом суют. Горшеня сбегал за «Пролегоменами» и к Семионам присоединился, отвлекся на благое дело — из канцелярской обезьяны живого человека заново лепить.
А Иван тем временем портяночную схему на бересту перечертил и пытается на местности сориентироваться, понять, в какую сторону ему далее двигаться надо. Хотя двигаться ему пока не очень хочется, — хочется ему вот так вот рядом с Надеждой сидеть и ни о каких путешествиях не думать.
— Вот тут написано: Ушиная протока, — разбирает он вслух, как бы с собой разговаривая. — Что это? Где это?
А Надежда ему помогает, принимает все его пространственные вопросы на свой девичий адрес.
— Не знаю, — говорит. — По-моему, в округе ничего такого нет. Может, тут колдовство какое замешано, может, имеется в виду, что нужно в какое-то ушко влезть, чтобы в указанное царство попасть?
— Может быть, может быть… — вторит Иван. — А вот шестиугольный колодец с осиновым журавлём — есть ли такой?
— Кажется, есть, — кивает Надежда. — Что-то я про подобный колодец слышала, и вроде как он неподалёку, в нашем лесу. Брат мой старший, Аким, должен знать.
Пошли к Акиму. Тот самокрутку раскурил, данные подтвердил: есть в этом лесу, в восточном направлении, такой колодец — о шести углах да о шести гранях. Слухи про него недобрые разносятся, ходить к тому колодцу не рекомендуется, а уж нырять в него или пить оттуда — не приведи Господи. Иван голову почесал, точно местоположение колодца всё ж таки у Акима выведал, координаты в плане отметил.