Арбенин Константин Юрьевич
Шрифт:
Горшеня снова распалился.
— Да потому что не пробовал никто! — говорит. — Сразу-то они, небось, никому щипцы в рот не засовывают, можно успеть пару нужных слов сказать!
— Да ты разве с ними давеча разговора не имел? — спрашивает с издёвкой Аким. — Что ж ты им там, в темнице, не разъяснил всю свою хрестоматию?
— У меня в тот момент жизни нужных ощущений не было, — объясняет Горшеня. — Я тогда не знал ещё, что да как им втолковывать надо, дурака с ними валял.
— А сейчас кого валяешь? — дальше спрашивает Аким. — Умного?
Замолчал Горшеня, замкнулся.
А Тимофей-рассказчик ему спокойно так предлагает:
— Ты бы и вправду шёл бы к ним, к никвизиторам, чем тут перед нами кобениться. Они тебя, наверное, в главные советчики произведут, каши тебе отвалят — не нашего болотного посола, а из главного королевского котла, с мермеладом да с изюмчиком.
— Ну вот что…
Это до сей поры молчавший Евсей-старшой встал, травину изо рта выплюнул, бороду пригладил, рубаху одёрнул. Видать по выправке — тоже в рекрутчине себя достаточно гробил мужик. Стоят Евсей и Горшеня друг против друга — два одновозрастных солдата, два обветренных ковыля. Остальные Семионы притихли, ждут, какой вескости слово молвит их старший брат. А тот сосредоточился, взгляд на Горшене сцентровал и говорит:
— Хватит, братцы, слова месить, обиды завязывать. Что ты, добрый человече Горшеня, скажешь, ежели мы этот ковёр змею тому лютому возвернём в целости и сохранности?
— Что скажу… — Горшеня такого разворота не ожидал. Пребывал он в надёжной боевой стойке, любой лобовой удар отразить был готов, а тут его вроде как и не ударили, а по плечу потрепали. Не сразу он колючки свои убрал и только после раздумья, когда в голове кое-что в обратную сторону прокрутилось, выбубнил: — Что скажу? А то и скажу: вернёте ковёр — правильно сделаете.
Евсей-старшой бороду свою погладил:
— Ну спасибо, тебе, добрый человече, — говорит, — благословил.
И не понять — издевается он или искренне благодарен. Ничего больше не прибавил, пошёл прочь от костра и за ним все остальные разбредаться стали. Мол, закончен ужин. И всё молчком. Только Тимофей-рассказчик, мимо Горшени проходя, говорит негромко:
— Мы-то ковёр возвернём — слово. А вот ты — с никвизиторами… Смогёшь ли?
И отошёл. Горшеня с Иваном вдвоём остались у костра.
30. Заплечная справедливость
Иван после паузы спрашивает:
— Тебя, Горшеня, какие мухи покусали? В тебя, может, на том свете прививку какую ввели? Или что? Уж не знаю, чего ещё предположить…
Горшеня на него глянул замученно.
— Погоди ты, Иван, с мухами своими, не трогай меня пока…
И тоже прочь от костра двинулся. Отошёл в ельничек, паузу взял — надо ему с самим собой посоветоваться, с совестью своей посовещаться. Какой-то на душе его дискомфорт непонятного происхождения! Раньше-то он, бывало, и с лесными разбойниками обед делил, не брезговал, и со всякими дикарями пляски вокруг костров водил, трубку мира с кем только не выкуривал безо всякой оглядки, а сейчас — вроде всего лишь с беглыми ребятами сидит, а кусок в рот не лезет. Чувствует почему-то, что нельзя ему больше с такими отребьями якшаться, не для него это общество. Ему теперь во всём абсолютной честности придерживаться надо, все принципы соблюдать, никаких не позволять душе поблажек. С него теперь иной спрос. Оттого и переживает Горшеня. Склонился к ёлочкам — им одним рассказывает, какие у него в душе творятся конфликты.
— Эх, ёлочки мои, ельчонки! — говорит. — Зеленушки вы, молодушки! И нога моя не ноет, и в животе рези прошли, а жить мне будто труднее стало! И что такое меня грызёт-разгрызает — даже вам объяснить не могу… Был я, ёлочки, долгое время один-одинёшенек, бродил по свету без цели, без маршрута и поступал по наитию! И не было тому причин, чтобы вдруг иначе стало. А теперь я — снова вроде как с семьёй человек, с местом приписки. И снова есть у меня резон в определённую сторону идти, и поступки мои, стало быть, не по наитию происходят, а в строгом подчинении у одной заветной цели! Мне ведь, ельчоночки мои, уже считай место в Раю определили, к Аннушке поближе, а я тут со всяческими нехристями беседы развожу, их лихим настроением потакаю! Эдак быстро меня из Рая пинком под зад высадят. Чур меня! — схватился за голову, руками её потряс. — Эх, слабый я человечек, неумёха житейская! И это мне-то, недоумку, теперь во всём безропотную честность блюсти надобно, по самой дотошной совестливости поступать! Ой, Аннушка, смогу ли я, выдержу ли!..
Ещё о чём-то посокрушался Горшеня и направился из ельничка к колокольной землянке, где ему давеча место определили. Пришёл да и принялся — как бы невзначай — сидор свой собирать. Вроде и не прячется ни от кого, а вроде и сам по себе действует, что-то на уме держит скрытное. Семионы тот манёвр заприметили, да виду подавать не стали, сами отворотились от Горшени. Иван — простая душа — самый последний в ситуацию вник, только когда товарищ его уже тугой-претугой узел на сидоровой шее затянул.
Подошёл Иван к Горшене, посмотрел на него удивлённо и спрашивает в самый лоб:
— Ну что ты опять маешься, Горшеня? Надорвался, что ли?
— Ничего я не надорвался, — говорит тот.
— А чего манатки собрал? Собрался куда?
Горшеня голову набок сбекренил, не особо дружелюбным тоном отвечает:
— Надо мне, Ванюша, по делам пройтися.
— Не пойму я тебя что-то, — сокрушается Иван. — Не узнаю тебя, какой-то ты другой стал…
— Ты тоже другой стал, — сетует Горшеня. — Раньше спешил-торопился, отца своего выручать рвался, даже темница не помеха была, а тепереча засел на одном месте и про папашу думать позабыл.