Шрифт:
— Крупный чиновник?
— Мелкота. Коллежский секретарь или вроде. Стишки — это бы что еще… Чем бы дитя ни тешилось… Здесь хуже… Афеизм, вольнодумство…
На обрыве — акация. Мелкие листики — две параллельных шеренги вдоль тонкого стебля. Черные на желто-зеленом закате. От легкого ветра — струятся. У берега, между камнями, кувыркается продолговатый бумажный листик — из записной книжки, по-видимому. Вдоль и поперек исписан косым, безнажимным, уверенным почерком.
Переход [142]
Все это одного поля ягодки — сон, идиотизм, сумасшествие, смерть.
Почему она привязалась именно ко мне? Я знал ее очень мало: года три тому назад мы жили по соседству на даче, несколько раз играли в волейбол, встречались на пляже — всегда в большой компании. Один вечер, правда, были немного влюблены друг в друга, после пикника, оба навеселе — обыкновенный дачный флирт. Я даже не знаю, отчего она умерла. На ее похоронах я не был.
142
Переход.Печатается по автографу, сохранившемуся в архиве К.К. Гершельмана. Первопубликация (со значительными пропусками и ошибками): RLJ. Vol. XXXVII. 1983. № 128. С. 178–183. Это один из немногих рассказов К. К. Гершельмана, который можно приблизительно датировать. На страницах автографа сохранились замечания руководителя Ревельского цеха поэтов и ответственного редактора «Нови» П. М. Иртеля, а также члена цеха Б. X. Тагго-Новосадова. Это дает основание датировать рассказ серединой 1930-х гг., поэтому мы помещаем его сразу же после произведений писателя, опубликованных в 1934–1936. гг.
Грета Гарбо (наст, фамилия Густафсон; 1905–1990) — знаменитая американская киноактриса 1920-1930-х гг.
Явилась она ко мне в первую же ночь после того, как я узнал о ее смерти. Я проснулся среди ночи, она сидела возле меня на кровати — боком ко мне, наклонившись вперед, упершись локтями в колени и подперев кулаками лицо. Вид у нее был рассеянный. Казалось, она забрела сюда совершенно случайно и меня не замечала. Хотя в комнате было почти темно, я сразу узнал ее. Я хорошо помнил, что она мертвая, боялся ее и боялся, что она заметит меня, поэтому лежал, не шевелясь, и молча слушал ее болтовню. Она говорила быстро, невнятно, часто останавливаясь, неопределенно уставившись взглядом в ножку ближайшего стула.
— Надо купить материю на платье, — бормотала она, — и ничего не сделано. Все в последнюю минуту, все в последнюю минуту. И эти полоски тебе, Нина, совсем не к лицу, надо было с узором. Ах, я такие славные видела сегодня у Прокофьева…
Она помолчала, грызя синеватый ноготь и мрачно глядя перед собой. Потом продолжала:
— Свечи почему-то совсем мутные — пламя и большой круг, как в тумане. А я лежу себе — важная, парадная, все молятся Впрочем, что я! — я совсем не лежала, какая-то другая, совсем не я — какая-то дура, я рядом сидела. Они поют, а я подпеваю, я подпеваю. Очень парадно, и по всему краю красивое кружево, совсем как на коробке от торта,
очень красиво…
— Что? — обернулась она ко мне.
— Я ничего, — ответил я.
Это было ошибкой с моей стороны. Она заметила меня и стала приглядываться.
— А, здесь кто-то есть, — протянула она с интересом, — как вы сюда попали?
Я промолчал. Она придвинулась ближе и, брезгливо поежившись, продолжала, теперь обращаясь уже ко мне.
— Эта Нина всегда опаздывает. Я захожу — мы должны были вместе ехать в театр, — а она еще только одевается. Вечно ты опаздываешь, Нина, говорю я, это невозможно, всегда в последнюю минуту. И полоски тебе совсем не к лицу…
Покойница брезгливо поежилась.
— Отчего у вас так сыро? — спросила она. — Я вообще что-то себя плохо чувствую последнее время. Эта мокрота везде, право, как в погребе. Погреб, или кладовая, или склад, я не знаю. Всё какое-то недоделанное. Всё мешается, лица плывут, переплывают. Да, одно в другое… Вчера я видела: ползет зверек: крыса или большая гусеница — не разобрать — черный, мохнатый. Не знаю, не понимаю. Какие-то недоноски, простите за выражение. У меня такое чувство, со мной, кажется, должно было случиться что-то нехорошее. Я была, кажется, больна или даже должна была умереть. Но это, конечно, «глупость. Когда умирают, тогда совсем иначе: бродят как неприкаянные, таскаются туда-сюда… Наткнутся на крест или на зеркало и смотрят, смотрят… Ужасно скучно: даже неприятно, жутко. В зеркале нечего смотреть, в сущности: в сущности, ничего и нет… дыра сплошная, урод… Смотришь и смотришь, у-у, так и хочется показать язык. А впрочем, глупости, все кругом с ума посходили. О чем это я говорю? Да, она всегда опаздывает, эта Нина. Я захожу к ней…
В это мгновение покойница нечаянно коснулась моей руки, которою я, отодвигаясь, пытался подобрать под себя одеяло. Прикосновение обожгло ее. Я видел, как она вздрогнула и расширенными глазами посмотрела на меня. Она плотоядно улыбнулась, еще больше повернулась ко мне лицом и, наклонясь, снова заговорила, но теперь уже совсем другим тоном. Ее рассеянность исчезла, теперь она явно хитрила. Что, собственно, ей было от меня нужно, я не знал. Но это прикосновение к теплому, живому человеческому телу возбудило ее чрезвычайно. Она говорила теперь оживленно, даже суетливо, стараясь принять тон хозяйки, развлекающей своей болтовней светского гостя.
— Не правда ли, прелестная вещь идет сейчас в Форуме? Я забыла, как называется, вы, наверное, тоже были. Вы какие фильмы предпочитаете — американские или немцев? Гарбо надоела, не правда ли, я тоже нахожу. Что это вы все время отодвигаетесь, я ведь не кусаюсь.
Она шарила руками по одеялу. Я хорошо видел ее лицо, ее немного косящие, неморгающие глаза. Трудно было сказать, видит ли она, в свою очередь, меня. Мне казалось, скорее, что она слепа, что она только каким-то внутренним чутьем ощущает мое присутствие. Взгляд ее был во всяком случае направлен куда-то над моей головой, я натянул одеяло до подбородка, спрятал руки и лежал, не шевелясь.