Шрифт:
Он вступил со своими следователями в опасный и трудный поединок. И притом, как мог, выгораживал товарищей. В своих показаниях он распространялся о молодости и юношеской горячности Филиппова и Головинского и просил для них снисхождения, заверяя, что знает их с самой лучшей стороны. Он пустился в подробнейший разбор характера Петрашевского, выставляя его странным, даже смешным, но благородным чудаком, этаким Дон Кихотом.
Смелость суждений и упорное «запирательство» Достоевского чрезвычайно раздражали следственную комиссию. Отказавшийся от роли благожелателя генерал Ростовцев отзывался о нем: «Умный, независимый, упрямый и хитрый».
И Достоевский имел полное право впоследствии сказать: «…Я вел себя перед судом честно, не сваливал своей вины на других и даже жертвовал своими интересами, если видел возможность своим признанием выгородить из беды других… Но я повредил себе, я не сознавался во всем, и за это наказан был строже».
«Вечное думанье и одно только думанье»
С Петрашевским и его товарищами обходились в тюрьме как с завзятыми преступниками. Между тем вина их еще не была доказана и они не были осуждены.
Никогда не упускавший случая протестовать против нарушения законов, Петрашевский и тут остался верен себе. Он обратился в следственную комиссию с жалобой, где доказывал, что одиночное заключение может пагубно отразиться на физическом и особенно на душевном здоровье людей нервных и впечатлительных. Он, между прочим, указывал следователям на «нервическую раздражительность» Достоевского и добавлял: «Не забудьте, что большие таланты (талант Достоевского не из маленьких в нашей литературе) есть собственность общественная, достояние народное. Что если вместо талантливых людей, оклеветанных, по окончании следствия будет несколько помешанных? Чтоб этого не могло быть — от вас зависит».
Но ни жалобы, ни увещевания не возымели на следственную комиссию никакого действия.
Правда, поначалу — было это в мае — узников Алексеевского равелина на несколько минут в день выводили гулять. В сопровождении солдата-конвоира Достоевский кружил по маленькому тюремному дворику. Как упоительно было после каменных плит каземата почувствовать под ногами теплую землю! Как радостно было видеть живые деревья! Он не раз пересчитывал — их росло здесь семнадцать. Свежая зелень на фоне высоких каменных стен напоминала ему Ревель: его поездки к брату по весне. А еще в памяти вставал садик возле Инженерного замка, откуда тоже нельзя было выйти без спросу. «Мне все казалось… — писал он Михаилу, — что и ты делаешь это сравнение…» Но вскоре и такого невинного удовольствия они были лишены: прогулки запретили. Выводили только на допросы.
Долгое время заключенным не давали в камеры свечей. Достоевского мучила бессонница, и эти часы, когда он лежал в темноте без сна и слушал дальний бой соборных курантов, были едва ли не самыми тяжкими.
К концу лета им снова разрешили гулять в тюремном дворике, позволили жечь свечи по вечерам. Но несколько месяцев в сырой одиночке не прошли бесследно. В груди появились боли, которых не бывало прежде. Пропал аппетит. По временам Достоевскому начинало казаться, что пол в его камере колышется, как в пароходной каюте. А тут еще подступила петербургская осень и всегда-то имевшая на него влияние гнетущее, мрачное.
«Вот уже пять месяцев, без малого, как я живу своими средствами, то есть одной своей головой и больше ничем. Покамест еще машина не развинтилась и действует. Впрочем, вечное думанье и одно только думанье, без всяких внешних впечатлений, чтоб возрождать и поддерживать думу — тяжело! Я весь как будто под воздушным насосом, из-под которого воздух вытягивают. Все из меня ушло в голову, а из головы в мысль, все, решительно все, и несмотря на то, что работа с каждым днем увеличивается».
В его крошечном, переплетенном тройной решеткою небе потянулись рваные серые облака, зарядил бесконечный осенний дождичек. И мучительную тоску не скрашивали уже те нежные слова участия, что прежде слал ему с воли брат, — переписку с родными запретили.
Узнику Алексеевского равелина не мудрено было лишиться разума. Мрачное предчувствие не обмануло Петрашевского — трое из его товарищей заболели в тюрьме тяжелым нервным расстройством. Но Достоевский не сломился — напротив, явил столько выдержки, хладнокровия, как самые мужественные из петрашевцев.
Федор Михайлович обладал редкой душевной стойкостью, всегда проявлявшейся в самые тяжкие минуты жизни. Этим он был похож на мать. Даже во время последней своей болезни, зная, что умирает, Мария Федоровна нашла в себе силы утешать потерявшего голову мужа. Исхудавшая, коротко остриженная — уже не могла расчесывать густые длинные волосы — она ласково беседовала с детьми, просила почитать ей стихи. И теперь ее сын, заключенный в одиночку «Секретного дома», так же бестрепетно нес свой крест.
Во все время заключения арестанты пребывали в тягостной неизвестности — когда кончится дело и чем оно может кончиться. К началу октября следственная комиссия завершила «следственное производство», которое заняло более девяти тысяч листов бумаги, и передала собранные материалы специально назначенной военно-судной комиссии. Во главе ее царь поставил министра внутренних дел генерала Перовского — того самого, что направил Липранди и его агентов по следам Петрашевского. Желая возвеличить свои заслуги перед отечеством, Перовский утверждал, что его стараниями открыт опаснейший заговор, грозивший чуть ли не гибелью целой России. Николай I, напуганный революцией в Европе, готов был верить ретивому министру. Во всяком случае, поручив ему судить петрашевцев, царь не сомневался, что Перовский не преминет обратить против них всю строгость военно-полевых законов. Беспощадной, расправой с Петрашевским и его товарищами Николай желал преподать грозный урок всей этой вольнодумной молодежи, всем российским поклонникам западных социальных теорий и утопий.