Шрифт:
Не знает, не узнает никогда. Я так хочу. Так должна. Мужества!
Боже мой, помоги мне.
29 сентября. —Зачем он заговорил? Зачем ему было нарушать очарование безмолвия, в котором утопала моя душа почти без угрызений и почти без страха? Зачем ему было срывать слабое покрывало неизвестности и ставить меня лицом к лицу с его раскрытой любовью? Теперь мне уже нельзя больше медлить, нельзя больше обманывать себя, ни позволить себе слабость, ни предаться истоме. Опасность налицо, явная, открытая, очевидная, и она головокружительно влечет меня, как бездна. Мгновение истомы, слабости, и я погибла.
Я спрашиваю себя: «Я искренне скорблю, искренне сожалею об этом неожиданном признании? Почему же вечно думаю об этих словах? И почему, когда я их повторяю про себя, невыразимая волна страсти пронизывает меня? И почему по всему моему телу пробегает дрожь, когда я представляю, что могла бы слышать другие слова, еще другие слова?»
Стих Шекспира в «As you like it»:
Who ever lov’d, that lov’d not at first sight?Ночь —Движения моей души принимают форму вопросов, загадок. Я то и дело спрашиваю себя и никогда не отвечаю. У меня не было мужества заглянуть в самую глубину, точно определить мое положение, принять действительно твердое и правильное решение. Я малодушна, труслива, боюсь страдания, хочу страдать как можно меньше, хочу еще колебаться, медлить, оправдываться, прибегать к уверткам, скрываться, вместо того чтобы с открытым забралом вступить в решительное сражение.
Дело вот в чем: я боюсьостаться с ним наедине, вести с ним серьезный разговор, и моя жизнь здесь сводится к продолжению маленьких хитростей, маленьких уверток, маленьких предлогов для того, чтобы избежать встречи с ним. Ложное положение недостойно, меня. Или я хочу решительно отказаться от этой любви, и он услышит мой печальный, но твердый отказ. Или же я хочу принять ее, в ее чистоте, и он получит мое духовное согласие.
И вот, я спрашиваю себя: чего хочу? Какой из двух путей выбираю? Отречься? Принять?
Боже, Боже мой, ответ Ты за меня, осени меня!
Отречься — значит моими собственными руками вырвать живую часть моего сердца. Тревога будет крайняя, мучение превзойдет меру всякого страдания, но геройство, с Божьей помощью, увенчается примирением, будет вознаграждено божественной сладостью, сопровождающей всякий нравственный подъем, всякое торжество души над страхом страдания.
Отрекусь. Моя дочь сохранит обладание всем, всем моим существом, всей, всей моей жизнью. Это — долг.
Паши Душа, Скорбящая, рыдая Чтоб жать ликуя то, что съешь, ты!30 сентября —Записывая это, чувствую себя несколько спокойнее, восстанавливаю, по крайней мере на время, кое-какое равновесие и с большей ясностью вижу мое несчастье, и мне кажется, что на сердце становится легче, как осле исповеди.
Ах, если б я могла исповедаться! Если б я могла просить совета и помощи у моего старого друга, у моего старого утешителя!
Среди этих волнений, больше, чем что-либо, меня поддерживает мысль, что через несколько дней я увижу Дона Луиджи, что буду говорить с ним, открою ему все мои тайны расскажу ему о моем страхе и попрошу у него бальзама для всех моих недугов, как некогда, как в то время, когда его кроткое и глубокое слово вызывало слезы на моих глазах, еще не вкусивших горькой соли других слез или жара отсутствия слез, который гораздо страшнее.
Он еще поймет меня? Поймет ли волнение женщины, как понимал неясную и мимолетную печаль девушки? Увижу ли, как его прекрасное, увенчанное седыми волосами, озаренное святостью, чистое, как Святые Дары в дарохранительнице, благословенное Господом чело наклонится ко мне, в знак милосердия и сострадания?
После обедни, играла на органе, в Часовне, Себастьяна Баха и Керубини. Играла прелюдию того вечера.
Кто-то плакал, стонал, подавленный тревогой, кто-то плакал, стонал, призывал Бога, просил прощения, взывал о помощи, творил молитву, возносившуюся в небеса, как пламя. Взывал — и услышали его, молился — и выслушали его, обрел свет с высоты, издавал крики радости, обнял, наконец, Мир и Истину, почил в милосердии Творца.
Этот орган небольшой. Часовня невелика, и все же моя душа воспарила, как в базилике, вознеслась, как в безмерном куполе, коснулась идеального острия, где сияет знаменье знамений, в райской лазури, в небесном эфире.
Я думаю о величайших органах в величайших соборах, в Гамбурге, Страсбурге, Севилье, в аббатстве Вейнгартена, в аббатстве Субиако, у Бенедиктинцев в Катании, в Монтекассино, в Св. Дионисии. Какой голос, какой хор голосов, какая бесконечность криков и молитв, какое пение и какой плач народов может сравниться с суровостью и с нежностью этого волшебного христианского инструмента, могущего соединить в себе все созвучия, как уловимые человеческим слухом, так и неуловимые?
Мне снится: погруженный в тень, таинственный, обнаженный, пустынный Собор, похожий на впадину потухшего кратера, воспринимающего звездный свет с высоты, и опьяненная любовью Душа, пламенная, как душа Св. Павла, нежная, как душа Св. Иоанна, многообразная, как тысяча душ в одной, желающая вдохнуть свое опьянение в один сверхчеловеческий голос, и огромный, как целый лес из дерева и металла, орган, у которого, как у органа Св. Сюльпиция, пять клавиатур, двадцать педалей, сто восемь регистров, свыше семи тысяч труб, все звуки.